Тревожные облака - Борщаговский Александр Михайлович. Страница 17

– О-о! Все приходиль… Это есть маленький geschenk [20] для герр Цобель.

Его большая голова в ржавом пуху, сквозь который проглядывала бледная кожа, живо поворачивалась на короткой шее. Он знает, как ладить с русскими: немного доверия и душевности – так вернее.

Точно забавляясь, он пересчитывал парней.

– Eins! Zwei! Drei! Vier! [21] Лемечко?…

Он выжидательно уставился на них круглыми кроличьими глазами.

– Ждали, вот не пришел, – Соколовский пожал плечами.

– Лемечко! Лемечко! – театрально сокрушался Цобель.

– Может, придет. Трамваи не ходят, автобусов не видать, и опоздать нетрудно, – заметил Фокин не без злорадства.

– О-о! – охотно подхватил Цобель. – Это есть святой божий правда, Лемечко придет. Он, как сказать, маленько убегал, заблуждался……

Цобель выглянул в полуоткрытую дверь и отдал какое-то приказание.

Через минуту Лемешко стоял посреди комнаты, босой, с разбитым в кровь лицом. Ростом он вровень с Соколовским, но тяжелее, внушительнее, смуглый увалень с руками грузчика, с грудью, заросшей густым черным волосом, проглядывавшим сквозь рваную рубаху. Лагерные коты он бросил по дороге, чтобы они не выдали его, и пытался бежать босиком.

– Бачылы дурня? – проговорил он тихо. Опухшие от побоев губы с трудом раздвинулись в виноватой улыбке. – А не бачылы – глядите!…

Цобель хлопотал вокрул Лемешко, грубовато и прощающе подталкивая его к товарищам.

– Лемечко надо Wasser [22] мыть, ein Bad nehmen, massieren [23]… Ему надо Mutterhände [24]… Это… матерный рука? Да? Лемечко не будет уже немножко бегать… Лемечко надо стрелять, ein Blutige Bad [25], но он есть один раз прощен. Это мой, герр Цобель, просьба, герр комендант.

Парни молчали. Неугомонный Цобель уже впустил в кабинет двух незнакомых парней – коренастого, подстриженного по-бурсацки голо, и второго, с пепельно-серой шевелюрой и страдальческим выражением молодого интеллигентного лица. Оказалось, они тоже спортсмены, футболисты, – Савчук и Хомусько. Хомусько – седой, с настороженным прищуром глаз, как будто ему постоянно мешает свет.

Цобель объяснил: времени осталось немного, нужно быстрее собирать команду, нужны и запасные, хотя немецкие футболисты самые корректные в мире, но игра есть игра: Leidenschaft… Aufwallung [26], и запасные могут пригодиться. Он, Цобель, нашел этих двух парней, еще кого-то обнаружили в лагере у Зоммерфельда, так что если не лениться, а приналечь по-солдатски, mit Glaube and Eifer [27] – все будет хорошо… Завтра им выдадут продукты, а сейчас они втроем поедут в лагерь к оберштурмбанфюреру Зоммерфельду – герр Цобель, герр Соколовский и этот вот, герр Савчук.

Рыжий примолк только в автомашине, грузно осев рядом с шофером и опустив красноватые морщинистые веки.

На заднем сиденье покачивались в принужденном молчании Соколовский и Савчук. Было в футбольном доброхоте-новобранце чтото ординарное и грубоватое: плотно сжатый, суховатый рот, чуть вывернутые ноздри и блеск кожи на скулах и твердых с подбритым волосом надбровьях.

– Да-а, наломали дров… – неопределенно протянул Савчук. Соколовский молчал. – Хорошо, хоть вас выпустили. В городе тоска смертная, скука. Народ хочет жить, а жить – это ведь не только жрать, тем более жрать нечего. Есть же и другие, более красивые, интересы.

Машину тряхнуло на выбоине, и трудно было понять, кивнул ли Соколовский или его качнуло на пружинистом сиденье.

– -Народ хочет сеять, хлеб сеять, – объяснил Савчук, – строить свои дома, делать все, что он делал всегда, веками. Не всем же подыхать из-за того, что они проиграли войну.

– Что, кончилась война? – спросил Соколовский простодушно.

– Хана! – До сих пор Савчук сидел неподвижно, сложив на груди руки, но теперь подтвердил свой приговор взмахом обеих рук. – Ну, повоюют еще с месяц, от силы два, положат миллионы людей – и хана. А что им до людей? Не зря говорят: «Москва слезам не верит».

– Значит, Москвы еще не взяли? – спросил Соколовский, словно удивляясь.

– Не взяли сегодня – завтра возьмут. Немцы – дошлый народ, – тихо и без всякой симпатии сообщил Савчук. – Они щетины с дохлой свиньи не оставят, что ж ты думаешь, от Москвы откажутся!

Соколовский промолчал.

– Я в институте физкультуры ассистентом работал, – сказал Савчук, – потом в комитете физкультуры инструктором.

– В футбол давно играешь? – спросил Соколовский.

– Одному как играть? Я в газете взялся вести спортивный отдел: одно название. Писать-то не о чем, людям не до спорта, никого не расшевелишь, даже пацанов не дозовешься. Вот и высасываю из пальца.

Он выставил указательный палец, длинный и плоский, как плотничий карандаш.

– Скучно, – повторил Савчук, рассеянно глядя в спину Цобеля. – Путаемся. Идеи своей еще на нащупали. Народу нужно дать идею! Дурак без идеи дня не проживет. – Он склонился к Соколовскому и шепнул доверительно: – Немцы два борделя открыли, только для себя. Hyp фюр дойчен! Тоже порядочные сволочи. Ты как, интересуешься?

Савчук ждал, все так же склонившись, прилипнув к нему настойчивым взглядом.

– За такие вопросы женатые мужики морду бьют, – бесстрастно

ответил Соколовский после недолгого молчания. Его устраивала эта возможность морального, нравственного размежевания: не все же рвутся в бордель.

– Ладно, я тебя на пушку брал! – Савчук рассмеялся. – Проверить хотел, какой ты есть после великого поста. В лагере с этим не разбежишься, я так думаю. Мы с тобой еще сработаемся.

Соколовский промолчал.

Вскоре показались расчерченные линиями колючей проволоки вышки и приземистые лагерные постройки.

По настоянию Соколовского его оставили наедине с тремя пленными. Савчук задержался было у цинкового бака, нацеживая в кружку воду, но Соколовский попросил, чтобы и он ушел.

Солнечный свет падал в барак резкими полосами сквозь оконца под самой крышей – здесь под бараки оборудовали амбары заготзерна и было суше, чем в лагере у Хельтринга, – амбары стояли на фундаменте, – но и здесь держался тяжелый дух гниющей соломы, лежалого тряпья, запах отчаяния и смерти.

Безрадостное чувство сжало сердце Соколовского.

Что он скажет этим людям? Почему они должны верить ему, если поначалу и Дугин взорвался, а Скачко удержала только давняя дружба. То, что он отощал, как весенний медведь, что и от него несет лагерем, а голова в тюремной стрижке, ровно ничего не значит. Ну, нашли провокатора среди тех, кому невмоготу стала лагерная жизнь. Разве такого не бывает?…

– Послушайте, товарищи. Есть разговор. Очень важный…

Они стояли в трех шагах от него спиной к окну, так что лица оставались почти в полной тени, а на головы и на плечи падал искрившийся пылью столб света. В ответ они не произнесли ни слова, даже не шевельнулись.

Они ему не поверят. Чем проще он станет говорить с ними, тем глубже войдет жало подозрения. Утром свои, близкие люди едва не бросили его одного на бульваре. Нужно оставаться самим собой, в этом есть какой-то шанс, самый малый, но шанс.

– Только вот что, вы не думайте, что я с ними… С этими… – он яростно выругался. – Вам трудно не подозревать меня, я это понимаю, только дурак не поймет. А вы попробуйте, поверьте, на полминуты поверьте, только чтобы спокойно выслушать меня. Выслушать, а самим подумать, не с ходу решать, а подумать.

Низкорослый парень оскалился, будто рассмеялся беззвучно, нервно дернул головой и с вызовом посмотрел на Соколовского. Чем-то он напоминал Фокина: мгновенно пробегающей наискосок по лицу – от угла рта к виску – улыбкой, маленьким асимметричным лицом, кепчонкой с ломаным козырьком, из-под которого выбивалось подобие чубчика. Сказать точнее: шкет, шкетик.