Тревожные облака - Борщаговский Александр Михайлович. Страница 27
Но только на мгновения: все это существует вне его, он один с Сашей, с голубым палящим небом и близкими уже громами душного грозового дня. Когда они одолеют подъем, с севера наползут, закрывая небо, тучи – порывы ветра уже налетают сверху, толкают в грудь, выхватывают из-под ног горсти песка. Вверху порывы сильнее – ветер гнет ветви вязов высоко над головами людей, обрывает белый цвет жасмина, и он падает в открытый гроб и на мостовую.
На кладбищенской улице, со склоненными будто в трауре ветвями вязов и ветел, людям не нужно оркестра, чтобы слышать похоронную музыку. Она звучит в треснувшем кирпиче кладбищенской ограды, в шорохе листвы, в ударах подошв по булыжнику, в линейности строгих аллей, которые видны сквозь провалы стен и решетчатые ворота.
За их спиной, у моста, который они миновали четверть часа назад, завыла сирена воздушной тревоги. Ей ответили такие же надрывные голоса в разных концах города. Заметались конвоиры, а траурная процессия не сбилась с шага, никто не поднял головы, будто все они уже переступили за черту, где можно не бояться смерти.
Миша не слыхал деловитого стука немецких зениток, но пять далеких, глухих разрывов отдались в его сердце благовестом мести.
Соколовский сказал, задыхаясь от тяжелой ноши, с мстительным чувством выталкивая слова:
– В Заречье. Узел бомбят! – Продолжительный, нараставший гул перекрыл все звуки, он длился долго. – Боеприпасы рванули. Слышите?!
Он подумал о Крыге и Кондратенко: уж они-то наверняка знают, зачем прилетали сюда через линию фронта бомбардировщики, кто позвал их…
Могила еще не была вырыта. Место для нее указал Грачев. Лопаты легко входили в еще не затвердевшую, по-весеннему сочную землю.
Кладбище лежало на обширной возвышенности. С севера ползли темные тучи, и земля, освещенная солнцем, -но уже притененная грозовым заслоном, поражала угрюмой красотой. Казалось, глаз видит дальше, чем в обычный солнечный день, зеленые поля и холмы потемнели, словно кто-то прибавил им просини, отражая солнце, резко проступали белые прямоугольники разбросанных по равнине построек.
Лучи солнца стали отчетливо видны глазу, как на старинных ландшафтах. Они падали на темно-зеленые поля, на нераспаханную землю, рождая ответные теплые искры. Тень грозы быстро двигалась по земле и гасила их. Сильный порыв ветра сбросил комья земли с бугра, выросшего у открытой могилы.
Когда все было кончено, на могильный холм, на запущенное кладбище и, может быть, и на всю русскую землю упал короткий, шквальный ливень.
И на.этот раз никто не подумал прятаться, никто не укрылся под раскидистыми дикими грушами, росшими на кладбище. Конвоиры пересиживали дождь в старом склепе с ажурными, изъеденными ржавчиной воротами.
Кирилл незаметно отделился ото всех, но и он не искал защиты от дождя. Неторопливым шагом двинулся он по тропинке между двумя рядами могил, потом свернул с нее и скрылся за каменными надгробиями и густыми кустами шиповника.
Тяжелые капли падали на взрыхленную землю, на скорбные и суровые лица, и теперь вовсе нельзя было сказать, кто заплакал, расставаясь с Сашей. Стена дождя скрыла от глаз дали, будто помогая людям сосредоточиться на черном клочке земли, на холмике, принявшем человеческую жизнь, одну лишь жизнь, но для нее самой единственно сущую, огромную, как вселенная.
Грачев- стоял спиной к могиле Саши, склонив голову к соседней, осевшей, заросшей, словно цветами из яшмы, тугой кладбищенской капусткой. Миша прочел надпись на жестяной пластинке и вздрогнул: его Сашу похоронили рядом с женой Грачева! Он прижался к плечу Грачева.
– Да, Миша, они уходят из жизни, и все пустеет, – сказал Грачев. – Это место я берег для себя, когда еще не думал о войне. Я даже заплатил за него, какие-то копейки. Вам, вероятно, и в голову не приходило, что можно купить место на кладбище.
– Нет, – признался Скачко.
– Все можно купить, – продолжал Грачев. – Все, кроме родины, чести и свободы.
16
Немцы готовили стадион к матчу, точнее – не весь стадион, а западные привилегированные трибуны, предназначенные для офицеров, солдат, лагерных чинов и служащих гражданской администрации. Сметали со скамей мусор, обрывки старых билетов, окурки, облупившуюся за зиму краску, листья, опавшие прошлой осенью, – западные трибуны лежали на склоне холма, по гребню которого росли могучие вязы и осокори. Листья легко сметались с бетонных ступенек, но к скамьям прилипли так, что отдирались вместе с непрочной, вспузырившейся краской. Нижние чины трудились в поте лица, проклиная всепочтеннейшие зады господ офицеров, честь и достоинство которых требовали, чтобы даже скамьи стадиона встретили их безукоризненной чистотой и образцовым порядком.
Палящее солнце и жажда донимали солдат. Сбросив мундиры и взмокшие от пота рубахи, они присаживались покурить, судачили, наблюдали за русскими футболистами, которые тренировались у северных ворот под неусыпной охраной конвоиров.
Кирилл бесследно исчез во время похорон Саши. Первые дни думали, что матрос прячется где-нибудь поблизости, в окрестностях, и, может случиться, еще придет, появится, повинится хотя бы для вида и будет прощен.
Время шло, а Кирилл не давал о себе знать.
Встревожил всех Седой. Он переживал побег Кирилла так истово, так лично, будто потерял близкого человека. Жизнь Седого определилась было, и Кирилл, с его бесшабашностью, резкостью и нетерпеливым доверием к Седому, сыграл в этом немалую роль: существовала команда, пусть хоть и на казарменном положении, и какая-то ясность, по крайней мере до той поры, когда трибуны и палый лист новой осени начнет по утрам прихватывать изморозь. И вдруг исчез Кирилл. Седой ощутил это как недоброе предзнаменование, как еще одно доказательство того, что в мире нет и уже не будет ничего прочного. Страх снова начинал грызть его.
На место Кирилла пришлось поставить Таратуту. Но он слабоватая замена Кириллу. Во всем, что делал на поле матрос, выражалась его личность – напористая, решительная, при всех обстоятельствах атакующая. Такого стоило выводить на завершающий удар, когда нужен отчаянный бросок, когда открывается пусть один шанс не из ста, из тысячи, а Таратута, пожалуй, растеряется у ворот, упустит мяч, не устоит против нахрапистой, искусной защиты. Внутренне он готов подыгрывать, а не играть. И Соколовский пытался расшевелить Таратуту, прибавить ему уверенности, сделать его игру более резкой.
– Таратута! – позвал Соколовский. – Пробей пенальти. Давай! Посильнее и целься в девятку.
Парень не торопясь руками берет мяч и несет его к одиннадцатиметровой отметке. Он бьет со всем усердием и посылает в ворота, в самый угол, но понизу, мяч, которого Дугину не взять. Но, кажется, что в момент и разгона, и самого удара Таратуту не оставляет мысль, что зря его тренируют на пенальти – на матче одиннадцатиметровый штрафной удар вообще-то случается не часто и едва ли немцы назначат его в свои ворота, а если и назначат, то пробьет его сам Соколовский, или Миша Скачко, или еще кто-нибудь, скажем ювелир Седой, а уж в последнюю очередь подумают о нем или о Павлике.
До переселения в подвал Таратута жил дома, в семье, с отцом, потерявшим ногу еще в гражданскую войну, с матерью и двумя маленькими сестренками. До этой поры жизнь ворожила семье одноногого Таратуты – ворожила сколько было возможно в неправой, безобразно зависимой жизни – жили впроголодь, временами скрываясь, обманывая городскую управу и созданную оккупантами биржу труда, но всетаки жили все вместе. Кончался год войны, а семья не понесла потерь: уже одно это было чудом. Таратута-младший слесарничал, часто менял мастерские.
У Соколовского своя задача: он хотел внушить парню уверенность в себе и часто передавал ему мяч уже в штрафной площадке, передавал внезапно, когда Таратуте не уклониться от удара по воротам – мяч уже никому не откинешь. Пусть бьет, пусть чаще и чаще видит, как мяч после его удара влетает в сетку ворот.