Царь мышей - Абаринова-Кожухова Елизавета. Страница 66

И Солнышко вновь побежал в коридор — к телефону.

* * *

Проводив Надежду и Васятку, доктор оказался, что называется, предоставлен самому себе. Или, вернее, воспоминаниям двадцатилетней давности, которые встали перед ним «воочию, во всей своей самости», как писал в одном из стихотворений известный кислоярский поэт Владислав Щербина. А вскоре перед Серапионычем воочию и во всей своей самости явился и сам Щербина: сей служитель муз неспешно шествовал мимо автобусной остановки, размахивая авоськой, внутри которой белел непрозрачный полиэтиленовый мешок. В мешке угадывались очертания поллитровой бутылки водки, что в этот час было немалою ценностью, так как до двух часов пополудни, когда открывались винные магазины, было еще довольно далеко. Серапионычу не нужно было обладать ни дубовской дедукцией, ни чаликовской интуицией, чтобы догадаться, куда следует славный стихотворец — его путь лежал в близлежащее кафе-столовую № 10, более известное под названием «Овца». Сие заведение никогда не пустовало, ибо облюбовавшие его круги творческой интеллигенции простирались настолько широко, что охватывали почти все население города. И действительно, Кислоярск издревле отличался от других градов и весей Российской провинции тем, что чуть ли не каждый второй всерьез мнил себя гениальным писателем, художником или музыкантом, а каждый первый — знатоком и ценителем всех этих видов изящного искусства. Но больше всего на душу населения приходилось именно поэтов. И поскольку почти каждый из них считал себя гением, а остальных в лучшем случае ремесленниками, то частенько возникала проблема со слушателями их рифмованной (или не очень) продукции. Зная об этом, Серапионыч попытался было спрятаться за фонарный столб, но поздно — Щербина его уже заметил:

— Владлен Серапионыч, вот уж кого не чаял встретить! Идемте в «Овцу», я буду читать свою новую поэму. Ну и закуска, вестимо, будет, — поэт игриво скосил взор на авоську.

Доктор прикинул, что предложение Щербины, пожалуй, не такое уж никчемное. Отчего бы и не забежать на пол часика в «Овцу»? Серапионыч любил искусство вообще и поэзию в частности, и даже шедевры Кислоярских гениев-надомников не смогли отшибить у него чувства прекрасного. К тому же надо было чем-то себя занять: Анна Сергеевна и Каширский отъехали на следующем пятом автобусе, и доктор решил за ними не следовать, будучи уверен, что Надя с Васяткой прекрасно справятся и без него.

— Ладно уж, идемте, — позволил доктор себя уговорить. — Но только ненадолго.

— Ну конечно, совсем ненадолго, — обрадовался Щербина. — Ведь мы же все на работе, просто решили в обеденный перерыв собраться!

Не имея возможности зарабатывать на жизнь литературным трудом, кислоярские поэты вынуждены были устраиваться на «настоящую» работу, причем желательно на такую, где меньше всего задействовался их головной мозг; подметая двор или кидая уголь в топку, они творили свои бессметрные произведения, украдкой примеряя, в каком месте благодарные потомки установят мраморную плиту, гласящую, что такой-то великий поэт, отвергнутый неблагодарными современниками, в этой котельной был вынужден зарабатывать себе на корку хлеба. Серапионычу немало приходилось слышать о тяжкой доле поэта от еще одной непризнанной сочинительницы, пожилой морговской уборщицы тети Дуси, писавшей детские стишки в стиле Агнии Барто.

Когда Щербина и Серапионыч явились в «Овцу», там за двумя сдвинутыми столиками уже сидели несколько поэтов и поэтесс. Прямо над ними, на стене, белело огромное пятно, которое при некоторой доле художественного воображения можно было принять за овцу — никто не помнил, откуда и когда оно появилось, но все считали неотъемлемой частью харчевни. И если бы «овчиное» пятно однажды исчезло со стены, то творческая интеллигенция ощутила бы, что в ее творческой жизни чего-то не хватает.

— Извините за опоздание, — приветствовал Щербина собратьев и сосестер по искусству, присаживаясь вместе с доктором за стол. — Позвольте на этот раз начать наше заседание без формальностей.

Поэты сразу поняли, о чем речь. Откуда-то появились кружки, чашки и даже картонные стаканчики из-под мороженого, и Щербина очень ловко прямо под столом разлил водку, даже не вынимая бутылку из авоськи.

— Ну, за поэзию! — провозгласила Софья Кассирова, поэтесса рембрандтовско-рубенсовских очертаний.

Когда первый тост был закушен (запит чаем, занюхан рукавом или краюшкой хлеба), Щербина извлек из кармана замусоленную школьную тетрадку в косую линеечку, на обложке которой Серапионыч узрел надпись: «Путешествие в Париж. Сочинение Вл. Щербины, 1984 год».

Нельзя сказать, что администрация «Овцы» была в восторге от того, что поэты пьют принесенный алкоголь, вместо того чтобы приобретать его в разлив и на месте (естественно, с неизбежными наценкой и недоливом), но бороться с этим было совершенно бесполезно: без выпивки творческие личности обходиться не могли, а на «официальную» выпивку у них хронически не хватало средств.

Дождавшись, когда все закусят, Щербина встал и торжественно, чуть нараспев, стал читать:

— Я видел Париж воочию,
Париж видел меня…

Далее речь шла о приключениях лирического героя поэмы в дремучем Бульонском лесу и о высокой развесистой ржи Елисеевских лугов, глядя на которую, поэт вспоминал свою возлюбленную, исчезнувшую в Звездной Бесконечности.

— Вы и вправду были в Париже? — тихо спросил Серапионыч, когда поэт кончил чтение под общие вежливые аплодисменты — никто не понял толком, что хотел сказать автор, но яркие образы поэмы, кажется, проняли всех.

— Был ли я в Париже? — переспросил Щербина. — Ну разумеется, не был! Кто меня туда пустит? Дело не в Париже, а во Всемирной Душе.

— А, ну понятно, — закивал Серапионыч, хотя не имел ни малейшего представления, что это за Всемирная Душа и какое она имеет отношение к Парижу.

После Щербины во весь свой могучий рост поднялась Софья Кассирова — признанная певица Древнего Египта, пирамид, фараонов и священных Нильских крокодилов. Собственно, таковою она стала, разрабатывая сию благодатную тему на протяжении восьмидесятых и девяностых годов, так что теперь Серапионычу, похоже, посчастливилось присутствовать при первых шагах гениальной поэтессы на «египетском» поприще.

Прополоскав глотку остатками того, что было в стаканчике, Софья принялась вещать замогильным (если не сказать — запирамидным) голосом:

— Если Нил великий разольется,
В берега его уж не вогнать,
Если жрец Омона не вернется,
Как мне век свой в горе вековать?
Выйду утром я на берег Нила,
Где цвели туманы над рекой,
И священной пасти крокодила
Поклонюся буйной головой…
Серапионычу вспомнились более поздние, еще не написанные строки из этой же серии —
"Жрецу Омона поклоняся в храме,
Отправилась я к Нилу в ближний путь,
Где аллигатор острыми зубами
Ласкал мою девическую грудь" —
и он отметил немалый прогресс госпожи Кассировой в раскрытии «египетской» темы.
После Кассировой слово взял еще один стихотворец, некто Александр Мешковский:
— Недавно мне приснился вещий сон,
Был так неясен, так тревожен он —
Грядущее я зрел в безумной мгле,
Грядущее на небе и земле…

Стихотворение Мешковского было встречено наиболее бурными аплодисментами — как показалось Серапионычу, это было вызвано не столько художественными достоинствами, сколько тем, что по размерам оно значительно уступало опусам Щербины и Кассировой, а это было немаловажно в ожидании следующего тоста.