Долгая ночь - Абашидзе Григол Григорьевич. Страница 64
На земле Цаго пришла в себя. Она лежала неподвижно, глядя в небо, в котором кое-где зажглись звезды. На земле стояла тишина. Цаго подумала, что так неподвижно она могла бы пролежать долго, долго, что лежать так лучше, чем ехать на коне или делать что бы то ни было. Прямо над Цаго мерцала голубенькая звездочка. Если она сейчас упадет, загадала Цаго, то я умру, и стала не отрываясь глядеть на звезду. Вдруг издалека донеслось бренчание пандури и зародилась тихая песня:
Цаго подумала, что это ей снится детство, и она снова девочка, и это звездное небо – ее вышивка, и нужно вышивать небо, расстелив, расправив его на коленях. А соседский юноша Ваче поет эту песню, и можно тихонько подпевать ему, не оставляя вышивки.
Цаго казалось, что она поет, хотя на самом деле она только шевелила губами. Вдруг в сердце ударила такая боль, точно снова вонзилась стрела султана Джелал-эд-Дина. Цаго громко крикнула, а потом застонала.
Нет, песня не приснилась бедной Цаго. Слепого Ваче прибило наконец к родному дому, и он жил теперь в Ахалдабе. Подолгу он бродил вокруг деревни по тропинкам, бренча на пандури и что-нибудь напевая. Сквозь бренчание пандури Ваче услышал крик и стон. Он перестал играть на пандури, перестал петь, прислушался. Стонали совсем близко, стонала женщина. Ваче расслышал даже, что женщина назвала как будто его, Ваче, имя. Значит, попавшая в беду женщина видит меня, подумал Ваче, и зовет на помощь. Живее застучал он вокруг себя палкой, обшаривая землю, выбирая путь. Вот фыркнула лошадь, вот зазвенела уздечка. Каждый звук различал Ваче. Вот снова охнула от боли женщина, и снова послышался протяжный стон.
– Кто ты, где?
Ваче отбросил палку и начал шарить по земле руками. Однако под руки попадали только камни да трава, пробившаяся между ними. Стон раздался левее. Ваче тоже начал шарить левее. Он полз теперь на коленях, а руками искал, обшаривая вокруг себя и спрашивая в темноту:
– Кто ты, где?
– Ваче, это я. Это я, Цаго. Помоги мне. Я здесь лежу на земле, здесь, левее, иди сюда.
– Цаго! Что с тобой, как ты здесь очутилась?
Руки Ваче все продолжали лихорадочно шарить, а сам он торопливо продвигался на коленях по жестким камням и наконец упал, запнувшись за крупный камень. Но упал он так, что его руки уже достали до бедной Цаго. Он начал ощупывать шею, уши, лицо. Лоб Цаго был весь в липкой испарине. Он поднял голову больной и уставился пустыми глазницами, словно вечная темнота должна была расточиться в этот миг, рассеяться как дым перед великим, пронзительным желанием Ваче – увидеть.
Цаго открыла глаза и увидела устремленные на себя жуткие пустые глазницы.
– Ваче! Как ты был красив, какие у тебя были глаза, Ваче!
В сознании Цаго мгновенно пронеслись картины детства и юности, и повсюду, что бы ни вспомнилось, присутствовали глаза Ваче, прекрасные глаза, в которых всегда была какая-то робость, что-то невысказанное и, кроме того, глубокая затаенная ласка.
Цаго потянулась ладонями к лицу Ваче, чтобы загородить ужасные пустые глазницы, но у нее не хватило сил приподняться, она снова откинулась на спину, и руки ее упали, как тряпочные.
– Ваче! Я умираю, я сейчас умру.
– Что ты, Цаго, зачем ты так говоришь. Я сейчас позову народ, сбегаю за твоей матерью, мы унесем тебя в деревню, в твой дом.
– Не надо, никого не зови. Пока ты сходишь, я умру. Я не хочу умирать одна.
– Хорошо, я не уйду, но чем же тебе помочь?
Ваче беспомощно суетился, ощупывал Цаго и наконец, верно почувствовав что-то, замер, держа в своих руках руку умирающей Цаго. Он услышал, как из руки уходит жизнь.
– Ваче, прости меня, – прошептала Цаго, и это были ее последние слова.
– За что, за что простить, что ты такое говоришь? Разве ты в чем-нибудь передо мной виновата?
Но Цаго уже не слышала. Еще беспомощнее Ваче повернул голову к дороге. Но по дороге никто не шел и не ехал. Тишина стояла вокруг, только звякала уздечка да фыркал в стороне конь. Ваче снова ощупал лицо Цаго и понял, что она ушла. Скорее прижал он ухо к груди. Тишина стояла и в Цаго. Мертвая черная тишина воцарилась вокруг. Если бы Ваче мог видеть, он увидел бы, подняв голову, что как раз над умершей светится и мерцает небольшая голубая звездочка, на которую еще так недавно загадала Цаго свою жизнь или смерть. Может быть, небо не показалось бы Ваче похожим на пеструю детскую вышивку, но звезду он увидел бы обязательно, потому что она стояла как раз над тем местом, где лежала Цаго, как раз над ее лицом.
Неожиданно к Торели зашел хозяин. Обыкновенно, если было нужно, Несеви вызывал поэта к себе. Не было еще ни одного случая, чтобы начальник канцелярии султана приходил в шатер к пленным. Несеви показался Торели еще более хмурым и раздраженным, чем в прошлый раз.
Торели, растерявшись, не успел даже предложить гостю сесть, как Мохаммед сел сам. На стол перед Торели он положил большую тяжелую книгу.
– Что тревожит моего счастливого господина? – спросил Торели неожиданного гостя.
– У такого верного слуги, как я, могут быть только те же заботы, что у повелителя и господина. Я болею болезнями султана, думаю его думами, печалюсь его печалью. Когда бог разгневается на человека, он шлет одну беду за другой. Мало было несчастий великому, благородному Джелал-эд-Дину, обрушилось еще одно несчастье: умер самый любимый сын султана, и эта печаль теперь для него острее ножа.
Торели догадывался, что султан где-нибудь здесь, поблизости. Каждый раз перед его приездом появлялось много новых людей, высматривающих, выспрашивающих и вынюхивающих все вокруг, потом появлялась и личная вооруженная стража. Вот уже два дня, как мамелюки наводнили лагерь.
– Про какого сына вы изволите говорить, господин? – спросил поэт.
– Самым любимым сыном султана был Душхан. И вот он неожиданно умер. Все знают, нечего скрывать и от тебя, что Душхана родила жемчужина султанского гарема – красивейшая из земных женщин. Когда султан увидел, что лучшая его наложница забеременела, отдал ее рабу своему Акашмолку в жены. Значит, Душхан родился как бы сыном Акашмолка. Но все знали, что она родила через шесть месяцев после свадьбы. Да и ребенок, когда подрос, сделался вылитым Джелал-эд-Дином. Султан любил его больше всех своих законных детей. Султан не чаял в нем души, и вот любимец неожиданно скончался. Врачи не сумели помочь больному мальчику, и Джелал-эд-Дин велел зарубить всех врачей.
– Но может быть, врачи не виноваты?
– Э… В гневе султан не знает ни виноватых, ни правых. В этом его, в этом и наша беда. – Несеви тяжело вздохнул. – Сейчас султан не помнит ни времени, ни самого себя. Он не отходит от тела сына, все время плачет и скрежещет зубами.
Несеви пододвинул книгу к Торели.
– Неудачи султана, превратности судьбы ввергли меня в раздумье. Ты поэт и знаешь, что ничем нельзя так облегчить душу, как высказав свою печаль другим. Если же человек изольет свою душу в стихах, то это еще лучше. Ты сейчас удивишься и, может быть, даже подумаешь что твой хозяин выжил из ума. Но удивляться нечему. Иные топят свое горе в вине, стараются забыться в кутежах и развлечениях. Другие ищут забвения в чтении книг, третьи пишут сами.
Эти стихи я пишу для себя. Я не хочу, чтобы они ходили по свету. Наше время богато настоящими поэтами. Кого же я удивил бы моими беспомощными худосочными творениями. Слова в стихах должны звенеть как сабли, состукивающиеся в бою, а мои стихи похожи, верно, на скрип покривившегося колеса. Но все же ты, как поэт, знаешь, что если уж человек занимается стихоплетством то непременно рано или поздно он покажет кому-нибудь свои каракули. Я первому и последнему хочу показать стихи тебе, Торели. Ты будешь их первый ценитель. Ты прочитаешь эту книгу и скажешь, чего стоит это мое увлечение, оправдано ли чем-нибудь появление этих стихов на свет, кроме того, что они утоляют мою печаль в то время, когда я их сочиняю.