РАЗМЫШЛЕНИЯ ХИРУРГА - Юдин Сергей Сергеевич. Страница 20
Но гораздо резче, чем в суждении о лорде Байроне, Гете выразился о тоже любимом, но низкородном Беранже, посланном в Парму правительством Карла X: «Он получил по заслугам, ибо его выступления против короля, государства и благомыслящих граждан заслуживают наказания», а его последние песни «совершенно необдуманны».
Политические взгляды Гете можно определить вполне точно. Проживши целые 50 лет министром и тайным советником веймарского герцога, Гете, разумеется, был убежденным монархистом. Но монархическая идея не только не делала из Гете политического борца, а, напротив, позволяла ему проявить свою принципиальную беспартийность, полнейшую аполитичность, откровенный квиетизм. Ведь вся эпоха Великой французской революции и Наполеона прошла на глазах зрелого Гете! И эти величайшие социальные, политические и национальные события не только не привлекли его к себе, но выработали в нем чисто обывательскую философию беспартийности и аполитизма.
Гете так ненавидит политику, что досадует на то, что она проникает в Turnverein и что поэтому власти вынуждены были или ограничивать, или вовсе закрывать гимнастические общества. Он формирует свое кредо вполне ясными высказываниями вроде: «и каждому заниматься делом, для которого тот родился… и не мешать другим делать свое дело»; «пускай сапожник сидит за колодкой, крестьянин идет за плугом, а правитель управляет». «Обращать внимание на то, что не наше дело, для частного лица – чистейшее филистерство», — писал Гете Цельтеру 29 апреля 1830 г.
Да, и великим людям свойственна наивность, а реакционность взглядов Гете имеет классический прообраз в рассуждении самого Аристотеля, который в своей «Политике» утверждал, что сама природа назначила одним людям быть свободными, а другим – рабами!
«Все, что делается насильственно, всякие скачки претят моей душе, ибо противоречат законам природы… Я ненавижу всякий насильственный переворот, ибо при этом уничтожается столько же хорошего, сколько выигрывается. Я ненавижу как тех, кто совершает их, так и тех, кто своим поведением его вызывает», — писал Гете 27 апреля 1825 г.
Прекраснодушные мечтания Гете отражают полнейшую политическую незрелость немецкой буржуазии 20-х годов. В них отразился страх, вызванный событиями Великой французской революции. И сам Гете горячо защищает «охранительные начала» Священного союза. «Никогда не было ничего более великого и благодетельного для человечества», — говорил он Эккерманну 3 января 1827 г. Он считал, что народ не может быть ни политиком, ни вождем, ни философом и что законы правительства «должны скорее стремиться к тому, чтобы уменьшить массу лишений, чем иметь претензию увеличивать массу счастья» (20 октября 1830 г.). «Слишком широкий либерализм» и излишек свободы вредны, «когда мы ею не можем воспользоваться». «Имеет человек столько свободы, чтобы вести здоровый образ жизни и заниматься своим ремеслом, то этого достаточно; а столько свободы всякий может добыть… Бюргер столь же свободен, как и дворянин, пока держится в известных пределах, предназначенных ему богом, и состоянием, в котором он родился».
Можно поистине удивляться, как Гете не понимал всей наивности такой концепции, то есть предопределенности и вытекающей из этого аполитичности, презрения к полемике и отказа от борьбы! Ведь он по себе знал, что даже в должности министра и ближайшего доверенного великого герцога он не мог без борьбы заполучить для библиотеки Йенского университета пустующего зала медицинского факультета и что ему пришлось овладеть этим залом явочным путем, то есть прямым, неприкрытым насилием.
В одном нельзя сомневаться – это в том, что Гете был абсолютно искренен. Он никогда не подделывался под придворные взгляды и этикет и не заигрывал ни с общественным мнением, ни с традициями буржуазии. Лучше всего искренность Гете доказывается случаем с Сорэ, когда возбужденно и восхищенно расспрашивал вошедшего гостя «о последних, чрезвычайных событиях». Сорэ, конечно, имел в виду только что полученные сведения об июльском перевороте 1830 г. в Париже. И только позже собеседники поняли, что они говорят о совершенно разных событиях. «Мы, по-видимому, не понимаем друг друга, мой дорогой, — сказал Гете. — Я говорю о чрезвычайно важном для науки споре между Кювье и Жоффруа Сент Илером (19 июля), который вынуждены были, наконец, вынести на публичное заседание Академии». Что ни говорить, для Гете, перерабатывавшего в это время свой труд «Метаморфоза растений» для французского издания, была очень важна победа Жоффруа Сент Илера, то есть прогрессивных ламаркистских идей против консервативных взглядов Кювье, исповедовавшего неизменяемость видов, однако этот академический спор на чей угодно взгляд терял свое значение на фоне бурных событий июльского переворота! Но для Гете было мало интереса «в волнениях мирских», и как ни увлекался он чтением французского журнала «Le globe», где восхищался Гизо, Ампером и Кузеном за их широкие взгляды на политику и отсутствие шовинизма, он иногда жалел о времени, потраченном на чтение этой передовой газеты, ибо в эти годы вышло в свет много научных работ молодых ученых, проливающих свет на важные академические вопросы. Если Гете, по превосходному выражению Баратынского, «умел слушать, как трава растет, и понимать шум волн», то не менее прав А. И. Герцен, заметивший по этому поводу, что Гете «был туг на ухо, когда дело шло о подслушивании народной жизни скрытой, неясной самому народу, не облачившейся официальным языком».
Хотя за истекшее столетие психология и национальные характеристики очень изменились, особенно у немцев, тем не менее сохраняет интерес тот анализ, который сделал Белинский в отношении склонностей народов Германии и Франции к наукам и искусствам. Германия вся – мысль, созерцание, знание, Франция вся – страсть, деятельность, движение, жизнь. Немец созерцает природу и человека как предмет для сознания, а потому германская наука и искусство носят характер мыслительно-созерцательный, субъективно-идеальный, восторженно-аскетический, отвлеченно-ученый. Это обеспечивает большое значение немецкой науки и поэзии, зато приводит к общественной педантичности не только в домашнем и семейном быту, но и в общественной жизни.
Во Франции, напротив, жизнь есть деятельность, развитие общественности, с приложением всех успехов науки и искусств для прогресса общества. Они для француза лишь средство общественного развития, для освобождения людей от тягостных и унизительных оков, но временных общественных отношений. Нужно ли добавлять, что французская литература выполняла ту же роль, а труды энциклопедистов, этой блестящей плеяды ученых-общественников, не только создали грандиозный научно-исторический памятник, но заложили прочный фундамент идеи для полного переустройства общества: научно-теоретической основой Великой Французской революции были грузные, но бессмертные тома «Энциклопедии» Дидро – Руссо – д'Аламбера – Вольтера.
Для немца наука и искусство – не только цель в самих себе, самостоятельная, священная сфера, но было бы профанацией вносить в нее что-либо мирское или требовать от науки ее вмешательства в жизнь. Немец бьется только для того, чтобы понять истину, а поймут ли его самого – безразлично; он пишет для аскетов, готовых также трудиться в поте лица; вне ученого круга он знать ничего не хочет. Отсюда туманность, педантизм и даже неуклюжесть немецких трактатов, будь то в науке или искусстве. Отсюда же кастовая замкнутость и ограниченность, а также порой смешное самомнение и самодовольство.
Француз – человек общительный, общественник, с живой симпатией к людям и обществу. Он больше всего заботится о том, чтобы его поняли все, и скорее пожертвует глубиной своей мысли, чтобы быть понятым, нежели решится заслужить упрек в смутности изложения ради глубокомыслия.
Французы из самых отвлеченных и сухих предметов умеют сделать общедоступный и увлекательный предмет знания, немцы же самый популярный предмет сумеют засушить и сделать из него ряд элевзинских таинств.