Отныне и вовек - Джонс Джеймс. Страница 20
Хомс молнией метнулся с посудным полотенцем к плите вытереть лужу.
– Ничего, ничего, – сказал он. – Наплевать. Я сейчас все вытру. Сядь. Ты устала.
Карен поднесла руки к лицу:
– Я не устала. Дай, я вытру. Извини, кофе перекипел. Я сварю новый. Прошу тебя, отойди. Я сама.
Внезапно она почувствовала, что пахнет горелым. Рывком вытащила сковородку из духовки – еще немного, и гренки сгорели бы окончательно. Одна сторона уже почернела.
– Пустяки, – отважно улыбнулся Хомс. – Ты только не расстраивайся, дорогая. Не огорчайся. Все прекрасно.
– Давай я счищу горелое.
– Нет, нет. И так отлично. Очень вкусно, честное слово.
Он энергично впился зубами в гренок, чтобы она видела, как ему нравится. Он съел его со смаком. Кофе пить не стал.
– По дороге заскочу в нашу забегаловку и там выпью чашку, – улыбнулся он. – Мне все равно надо вернуться в роту подписать кой-какие бумаги. А ты пойди приляг. Я отлично перекусил, уверяю тебя.
Карен стояла в дверях кухни и сквозь проволочную сетку смотрела, как он идет по дорожке через двор. Когда он скрылся из виду, она пошла в спальню. Уронив руки, попыталась расслабиться. Раз, другой с мучительным усилием кашлянула, но удержалась и не заплакала. Заставила себя дышать глубже. Ей удалось снять напряжение с мышц, но внутри все по-прежнему лихорадочно дрожало.
Рука, словно самостоятельное разумное существо, крадучись, подобралась к животу и потрогала плотный рубец шрама, и от ужаса, который вселяло в нее собственное тело, от страшных мыслей о сочащихся гноем белесых язвах снова накатила дурнота. Виноградную кисть распотрошили, выдавили из нее косточки и оставили, бесплодную, медленно жухнуть на лозе.
Но это же неправда, возразила она себе, ты сама знаешь, что неправда. Ты родила ему наследника, кто вправе говорить, что твоя жизнь никчемна? Почему ты называешь себя «бесплодной»? Ты же стала матерью, у тебя есть сын.
Нет, должен быть в жизни и другой смысл, высокий, важный, непременно должен быть, подсказывал ей неведомый голос, ведь не может все сводиться к формуле «замужество + деторождение + внуки = добропорядочность, сознание выполненного долга и дальше – смерть».
7
Когда горнисты седьмой роты Эндерсон и Кларк вошли в большую, по-казенному неприветливую спальню отделения, Пруит сидел на койке и в ожидании обеда раскладывал пасьянс, стараясь забыть, что он здесь пока чужой. Он уже перевез свои вещи из первой роты, разобрал их, постелил белье и превратил голый матрас в безупречно заправленную койку, повесил чистую форму в стенной шкаф, свернул снаряжение в ладную скатку бывалого солдата, поставил ботинки в сундучок на подставке возле койки – все, теперь его дом здесь. Надев свежую, сшитую на заказ голубую рабочую форму, он уселся за пасьянс. Меньше чем за полчаса он управился с делами, на которые у первогодка вроде Маджио ушло бы, наверно, полдня, но ему неприятно было ими заниматься, и сейчас он не испытывал никакого удовлетворения. Подобные переезды всегда тягостны, они заставляют тебя лишний раз понять, что ты и такие, как ты, по сути, неприкаянные бродяги, вечно кочуете, нигде надолго не задерживаетесь, нигде не чувствуете себя по-настоящему дома. Но за пасьянсом можно хотя бы на время забыть обо всем; пасьянс – игра эмигрантов.
Он отложил карты и смотрел, как Эндерсон и Кларк идут через спальню. Он знал их в лицо. Вечерами он нередко видел их на плацу и слышал, как они играют на гитарах, – это у них получалось гораздо лучше, чем трубить в горн…
Сравнение возникло подсознательно, и следом нахлынули воспоминания о жизни в команде горнистов, его охватила острая тоска. Запах деревянных трибун бейсбольного поля на утренних занятиях горнистов, когда солнце ярким светом заливает ветхие скамейки. Громкое блеяние разноголосых горнов плывет в воздухе, долетает с ветром до площадки для гольфа, металлическими переливами докатывается до кромки леса. Горны спорят между собой, уверенно взятые первые йоты робко повисают в пустоте недопетыми. И вдруг все перекрывает безупречно выведенная фраза – звонкая, напористая, она вбирает в себя настроение этой утренней минуты и доносит его до слуха тех, кто далеко отсюда, кого не видно. Он почувствовал, что изголодался по резкому запаху свежеотполированного металла, который исходил от горна, когда он подносил его к губам.
Почти с завистью смотрел он на двух парней, идущих между койками. Одиннадцать утра, и горнисты уже отзанимались. Теперь они свободны до конца дня. В команде над Эндерсоном и Кларком всегда подшучивали, потому что на занятиях эти двое то и дело смотрели на часы. С трибун они неизменно уходили первыми и опрометью мчались в казарму, чтобы успеть до возвращения своей роты часок поупражняться на гитаре.
Они не любили горн, просто он спасал их от строевой и у них оставалось больше времени для гитары. Им хотелось стать гитаристами, но полковой оркестр был полностью укомплектован. Этим двоим досталось все то, что так ценил Пруит, а они мечтали совсем о другом. Судьба, словно назло, не хотела лишать их заведомо ненужного, а ему пришлось расстаться с горном именно потому, что горн – любовь всей его жизни. Несправедливо.
Увидев Пруита, Эндерсон остановился. Казалось, он колеблется, идти дальше или повернуть назад. Наконец он принял решение и молча прошел мимо, угрюмо опустив глубоко посаженные глаза. Когда Эндерсон замешкался, Кларк тоже остановился и выжидательно посмотрел на своего наставника. Потом, следом за Эндерсоном, он тоже прошел мимо Пруита, но у него не хватило духу отвести глаза. Он смущенно кивнул Пруиту, и длинный итальянский нос почти закрыл робкую улыбку.
Они вытащили гитары и яростно ударили по струнам, словно сознавали, что, лишь вложив в игру всю душу, смогут забыть о гнетущем присутствии чужака. Но постепенно их запал стал слабеть, вскоре они замолкли и покосились на Пруита. Потом шепотом о чем-то засовещались.
Слушая, как они играют, Пруит впервые понял, до чего здорово это у них получается. Раньше он почти не обращал внимания на этих ребят, но сейчас, оказавшись в той же роте, неожиданно для себя увидел их по-новому и каждого в отдельности. Ему казалось, что даже лица у них чуть изменились, он видел лица двух разных людей, которые никак не опутаешь. Он и прежде замечал: бывает, живешь рядом с человеком много лет, а не имеешь о нем никакого представления и, только когда случай сведет тебя с ним вплотную, обнаруживаешь, что он не просто Джон или Боб, а личность, со своим характером, со своей жизнью.
Эндерсон и Кларк кончили шептаться и убрали гитары. Потом, не сказав ни слова, опять прошли мимо Пруита – в уборную в конце галереи. Они нарочно не замечали его. Пруит закурил и рассеянно уставился на кончик сигареты, остро ощущая, что он здесь чужой.
Жаль, что они перестали играть. Они играли блюзы, народные баллады – все то, что было ему близко; бывшие бродяги, сезонники и фабричные рабочие, сбежавшие от нудной, бессмысленной жизни в армию, понимали и любили такую музыку. Пруит взял с койки карты и, начав новый пасьянс, услышал голоса – гитаристы проходили по галерее к лестнице.
– А тогда какого черта ему надо? – донесся сквозь открытую дверь обрывок гневной тирады Эндерсона. – Он же лучший горнист во всем полку, сам подумай!
– Да, но не станет же он… – растерянно возразил Кларк. Дальше Пруит не разобрал, они уже прошли мимо двери.
Пруит отложил карты и швырнул сигарету на пол. Он выскочил из спальни и догнал их уже на лестнице.
– А ну, вернитесь! – крикнул он им сверху.
Голова Эндерсона, отделенная лестничной площадкой от туловища, повернулась к нему и застыла в замешательстве, точно парящий воздушный шар. Угрожающе-настойчивый тон Пруита подействовал – разум еще не успел принять решение, а ноги уже подняли Эндерсона назад на галерею. У Кларка не оставалось выбора, и он нехотя поплелся за своим идейным поводырем.
– Я не собираюсь никому подкидывать подлянку, – без околичностей сказал Пруит глухим, злым голосом. – Если бы я хотел остаться горнистом, то сидел бы на прежнем месте и не рыпался. Сам подумай, на кой черт мне было переходить к вам и отнимать у тебя работу?