Лекции по истории русской философии (XI - XX вв.) - Замалеев Александр Фазлаевич. Страница 31
«Здравая» философия Фонвизина в своих основных определениях совпадает с этическим учением Канта. Именно кантовская этика послужила для него главным теоретическим источником различения эмпирического и нравственного, общественного и этического, знания и морали в общей системе «здравой» философии. Принцип автономности морали, провозглашенный немецким философом, позволил декабристу сделать вывод о том, что истинная моральная свобода может быть достигнута человеком лишь путем решительного освобождения «от всего призрачного и пошлого», господствующего в деспотическом обществе. Фонвизин революционизировал кантовский принцип, придал ему радикально-политический характер, превратил в орудие теоретической критики российской социальной действительности, ее феодально-крепостнических порядков.
«Декабристы разбудили Герцена» [В.И. Ленин]; благодаря им завещанное русским Просвещением «слово» стало «делом», борьбой за обновление России. От них лучами расходятся самые разнородные тенденции, на целом столетие определившие идейно-политический пафос отечественной истории.
2. Революционный демократизм, или разночинство. Пример декабристов, хотя и трагический, оказал воодушевляющее воздействие на русское общество: в 40-60-е гг. на арену революционной борьбы выдвинулась новая общественная сила — разночинство.
«Организаторами народных сил» назвал разночинцев А.В. Луначарский. Они искренне верили, что будущее России находится в руках «людей трудящихся», создается совокупными усилиями народа. Разночинцы призывали раскрыть народу глаза на настоящее положение вещей, поднимать его на «святое дело», революцию. Это означало качественное преобразование идейно-теоретической платформы освободительного движения в России, переход от дворянской тактики «военных переворотов» к разночинско-народнической тактике крестьянских восстаний.
а) Подлинным вдохновителем разночинства, его primus inter pares был В.Г. Белинский (1811–1848), человек сложного ума и безудержных пристрастий. «Год назад я думал диаметрально противоположно тому, как думаю теперь…». «Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи». Это из его писем-исповедей В.П. Боткину, которому Белинский поверял свои самые сокровенные мысли. Оттого не так-то просто схватить общую идею, руководившую им, придать характер системы его переменчивым воззрениям. Поворотный этап в идейной эволюции русского критика — разочарование в Гегеле. Им он увлекся под влиянием Н.В. Станкевича и М.А. Бакунина, своих первых философских наставников. В итоге Белинский довел до абсолютизации знаменитый тезис немецкого мыслителя о разумной действительности («я был последовательнее самого Гегеля»), и, примирясь с «расейскою действительностью», возвел на пьедестал Allqemeinheit — всеобщее. В нем он полностью растворил субъекта, человека. Вскоре, однако, пришло отрезвление: «благодарю покорно, Егор Федорыч (так в их кружке называли Гегеля. — А.З.), кланяюсь вашему философскому колпаку… Что мне в том, что я уверен, что разумность восторжествует, что в будущем будет хорошо, если судьба велела мне быть свидетелем торжества случайности, неразумия, животной силы? Что мне в том, что моим или твоим детям будет хорошо, если мне скверно и если не моя вина в том, что мне скверно?». Теперь Белинский охвачен желанием счастья для «каждого из моих братьев по крови», он требует отчета за каждую слезинку ребенка, за каждый вздох угнетенной твари. Но и тут он видит «хвост дьявола» — необходимость крови, насилия. Из эгоизма, субъективной жажды свободы рождается его революционаризм. Он в новой ипостаси, «идеею идей» для него становится социализм. Белинский горячо верит, что настанет время, когда «не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди». И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать его развитию и ходу. От прежней мечтательности не остается и следа. Перед глазами критика носится гильотина. Ему «смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови». «Люди так, глупы, — заявлял Белинский, — что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов. К тому же: flat justitia — pereat mundus [12]».
Благодаря Белинскому совершается изменение представлений о сущности революции: это уже не правительственный переворот, не захват власти, как думали декабристы, это — война, истребление угнетателей ради будущего блага угнетенных. Находя в славянофильстве постановку «самых важных вопросов нашей общественности», Белинский упрекал их за то, что они не могли «в самом зле найти средства к выходу из него»; его ожесточали любые «субстанциальные начала» — религия, философия, мораль, ограничивающие волю человека.
Бердяев обозначил феномен Белинского как проявление «некультурности радикализма», несущего на себе «отражение некультурности консерватизма, вандализма старой, официальной России». «Революция, — добавлял он, — слишком часто заражается тем же духом, против которого борется: один деспотизм порождает другой деспотизм, одна полиция — другую, вандализм реакции порождает вандализм революции». Отсюда и все нигилистическое в русском политическом радикализме, столь удручавшее Герцена, но осознанно проводившееся и Чернышевским, и Добролюбовым, и Писаревым — вплоть до русских марксистов.
б) А.И. Герцен (1812–1870). Благородная фигура Герцена еще ждет своего понимания. В созданной им теории «русского социализма» провозглашалось право каждого на землю, общинное владение ею и мирское самоуправление. «На этих началах, и только на них, — утверждал Герцен в статье „Русские немцы и немецкие русские“ (1859), — может развиться будущая Русь». Для этого вовсе не обязательны революции; достаточно реформ, мирных преобразований: «…Мы уверены, что нет никакой роковой необходимости, чтоб каждый шаг вперед для народа был отмечен грудами трупов». Общий план развития допускает альтернативу, история таит в себе бесконечное число непредвиденных вариаций. Одномерность существует лишь в воображении, фантазии адептов революции. Это перенесение на русскую почву опыта Запада: «… почему же народ, самобытно развившийся, при совершенно других условиях, чем западные государства, с иными началами в быте, должен пережить европейские зады?». Историю невозможно вытянуть «во фрунт», пристегнуть к упряжке прямолинейного прогресса; она, как и природа, развивается «в разные стороны», выявляет противоположные тенденции. История не кладет свой капитал «на одну парту», и, изменяя «старый порядок вещей», важно учитывать многообразие форм социального обновления.
Представляя историю ареной деятельности людей, Герцен обусловливал направленность деятельности соответствием ее разуму. Если деятельность охватывает веления человека, то разум утверждает неразрывность бытия и мышления. Без разума нет осознанной реальности, нет целостной и единой природы. Именно в разуме достигается полнота того, что есть; в нем физический мир находит «прояснение» нравственное, обретает свой критерий и смысл. «Природа, понимаемая помимо сознания, — туловище, недоросль, ребенок, не дошедший до обладания всеми органами, потому что они не все готовы. Человеческое сознание без природы, без тела — мысль, не имеющая мозга, который бы думал ее, ни предмета, который бы возбуждал ее». Из единства, целостности природы и мышления Герцен выводил принцип объективности разума, признавая его универсальным логическим постулатом собственной философии.
Объективируя разум, русский мыслитель отдавал себе отчет в том, что это может привести философию к идеализму или, во всяком случае, легализовать принцип веры применительно к разуму. Чтобы избежать подобных издержек, он подводил под философию нерушимый фундамент частных наук, естествознания.«…Философия без естествоведения так же невозможна, как естествоведение без философии». Сфера философии — разум, умозрение, сфера частных наук — опыт, эмпирия. Они взаимно дополняют и предполагают друг друга. Только органическое соотношение между естествознанием и философией открывает человеку истину сущего — единый, всеохватывающий разум.