Вниз по реке (Сборник рассказов) - Радов Анатолий Анатольевич. Страница 22
И вот, покинув шум и запылённость города, я вошёл в лес и, за столько никчёмных, сдавливающих грудь не «тех» дней, наконец-то вдохнул настоящий воздух, приведя в дикий восторг свои лёгкие. Мои мысли, книжные, похожие на увядшие ромашки и осыпающиеся розы, растворились без остатка в лесной свежести, и я почувствовал каждым миллиметром тела, что же такое жизнь, та самая жизнь, которую невозможно не любить.
Блуждая среди высоких деревьев, я дотрагивался до их стволов, пытаясь хоть как-то выразить свою благодарность, а они добродушно шумели листвой, как будто им был понятен язык моих прикосновений, и они читали на нём мою искренность и свободно летящее сердце.
Я и не заметил, как ушёл глубоко в лес и в себя, не заметил, как потемнело вокруг, и где-то вдалеке прокатился первый рык перенасыщенного водой, словно хищнической злостью, неба, и обратил внимание на мир только когда крупные капли застучали по листве, погрузив всё в бездонное озеро шума. Помятуя об опасности простудиться, что мне совершенно нельзя было делать с моими лёгкими, я встал под высокой лиственницей, ствол которой был густо покрыт тёмнозелёным, пахучим мхом, но вода всё равно дотянулась до меня, не смотря на густой зонт кроны. И тогда, я увидел необъятный, и видимо очень старый дуб, который медленно умирал, выгнивая изнутри, отчего в стволе образовалось крупное дупло. Я спешно перебежал от лиственницы к умирающему гиганту и залез внутрь него, удобно устроившись на мягкой трухе, устлавшей дно дупла, и в меня вошло такое спокойствие, такая защищённость и лёгкое отношение ко всему происходящему, что я невольно улыбнулся, и зевнув, блаженно потянулся, с какой-то неизбежностью почувствовав себя плодом в чреве матери.
И это чувство, насытив меня за несколько мгновений счастьем, тут же исчезло, уступив место настойчивому ощущению смерти, исходящему от гниющего дерева. Но это ощущение не было человеческим, хотя я и не знал каким оно бывает — это человеческое, но был уверен, что здесь совсем другое, что-то совсем без страха и угрызений, спокойное и рациональное, как понимание неизбежного и мудрое смирение перед ним. Потому я и был удивлён, что видя смерть так близко, и даже находясь в её руках, я воспринимал её так же, как воспринимал до этого ежевечерний закат солнца, и задумавшись, я понял, что я уже не есть человек, с его страхами и переживаниями, а полностью уже дерево, и всё, что я теперь чувствую и понимаю, это всё производные моей новой сущности.
Так я потерял в себе человека и обрёл дерево. Превращение нисколько не поразило и не огорчило меня, я отнёсся к нему даже с неким удовольствием, и я думаю, что поспособствовало этому первым делом полное исчезновение страха смерти, которое без преувеличения преследовало меня постоянно, когда я был человеком. Я не раз задумывался о самом моменте смерти, о том, больно ли это, и сохранишь ли ты способность мыслить, когда твоё сердце уже остановится? Я ясно представлял себе своё тело, покрытое пятнами гниения, и тогда единственным чувством к себе, у меня оставалось омерзение. Господи, думал я, ты же сказал, что после смерти мы обратимся в прах, но ведь ты ничего не сказал про то, как мы будем гнить. Ты не сказал, что наше лицо будут проедать черви, исходящие слюной аппетита, что они будут выгрызать в мясе тоннели ведущие к нашему мозгу, их излюбленному лакомству. Ты забыл об этом сказать, Господи?
Но и ощущение смерти наконец-то покинуло меня, и я стал блаженно радоваться дождю. Я представил дождь, как полноводную реку, по которой я плыву куда-то далеко и мне наплевать куда, я ведь знаю, что мне всё равно не покинуть русла этой реки, и в любой случае я приплыву только туда, куда принесёт меня течение. И эта новая мудрость настолько успокоила меня, настолько очистила от всего наносного, что я весь мир вокруг себя увидел, как огромный океан, в который стекаются все существующие реки, в котором теряются все начала и концы, все рождения и смерти, и в котором каждая капля, сама огромный океан. Это было настоящим счастьем, и я ощутил, что я не один испытываю его, что всё вокруг тоже видит Вселенский океан, и я стал шептать о счастье, я стал шептать каждым листком оставшимся на моей сохнущей, старческой кроне.
Но в какой-то момент, переполненный счастьем, я вздрогнул и открыл глаза, и тяжесть человеческой сущности, человеческой судьбы — всегда помнить о неизбежности смерти, всегда чувствовать своё гниение в одиночестве, надавила на мои плечи, согнула их, предав моему телу привычный вид и я, перекрывая шум дождя, закричал от ужаса, как ребёнок, только что появившийся на свет.
Сжавшись в комок, я просидел внутри дуба пока не кончился дождь, и лишь затем, тяжело ступая по мягкой земле, подскальзываясь на грязи и с трудом удерживая равновесие, я выбрался обратно в город, навсегда подавленный той разницей ощущения жизни, которая теперь никогда не сотрётся из моей памяти, и будет напоминать о себе смутной тоской. Я был похож на только что уколовшегося в первый раз, но уже пропащего наркомана, который познав сладость наркотического опьянения, обречённо понимал, что вся его жизнь, от этого момента до самой смерти, навеки будет принадлежать новым ощущениям.
И в этом состоянии я вернулся к своим книгам, к своим пыльным будням, а то что осталось позади, далеко за спиною, в наполненном жизненными силами лесу, стало ощущаться мною, как призрачный праздник, на котором мне удалось невероятным образом поприсутствовать.
И как мне было забыть обо всём этом? Как оттолкнуть от себя?
Ворочаясь в душной постели, вопреки утомительной, и в то же время освежающей прогулке, я всё никак не мог уснуть, размышляя о том, что за новый опыт преобрёл я? Что за океан увидел я, в котором сходятся все лучи жизни, и из него же исходят обратно во тьму, побеждая страх смерти?
И в таком разгорячённом виде, я дождался рассвета, так и не сомкнув глаз, бре?дя под утро единственной мыслью — вернуться к гибнущему дереву, и ещё раз побыть им.
Я поднялся, и в утреннем полумраке взглянул на полку с книгами, бывшими ещё вчера моим единственным выходом отсюда, из этого замкнутого пространства никчёмного существования. Улыбка превосходства бесцеремонно коснулась моих губ, словно садящаяся на некрасивый цветок изумительная бабочка. Что вы мне теперь? — спросил я молча. Разве только память — тут же отыскался ответ.
И я заспешил к лесу, как другие спешат на свидание, или в кассу на работе, или может к врачу, когда им совсем плохо. Возможно — врач — это самое правильное, что может приходить в мозг при мысле о деревьях, но и свидание не лишено своего места в этих размышлениях. Я спешил на свидание со своим врачевателем, умирающим, но относящимся к смерти так, как умеют лишь единицы среди нас, людей, да и то лишь укутывая разум в защитный туман иллюзии. Но умирающий дуб отвергал любую иллюзию, смотря на смерть открыто и спокойно, как солнце смотрит каждый день на землю, чуть свысока, но не заносчиво. И ведь я знал это, знал, как знает сам дуб, не с чужых слов, а из прожитого кусочка бытия.
Мне пришлось пробродить несколько часов, всматриваясь в прорехи чащобы, щуря глаза и благодарно вдыхая воздух, прежде чем я вышел к моему дереву, которым я уже был, и которое возможно уже было мною, и оно зашевелило сохнущими ветками, по-своему приветствуя меня.
Я медленно обошёл его, похлопывая ладонью по шероховатой коре, я смотрел на морщины моего дерева. Моё дерево было старым, очень старым. Может быть и города ещё не было, когда первый его росток пробился сквозь подгнившую оболочку жёлудя, и вот теперь гниение вернулось к нему, как возвращаются в тот, огромный, Вселенский океан все реки.
Я снова влез в дупло, и устроился там. Человеческие ощущения стали затихать во мне, как затихает пламя костра, когда ему уже нечего пожирать, и затихнув, они освободили место для нового, того, что я уже однажды познал, как мир дерева. Он стал наполнять меня осторожно, по одной маленькой капле за раз, словно боясь, что мое тело не сможет выдержать всей его полноты, так тесно связанной и пересекающейся в каждой своей точке с безмерной полнотой Вселенского океана. Мир дерева, или, как я узнал секундами позже, мир деревьев, не имел даже зёрен насилия, потому никогда бы не стал наполнять меня без моего желания и согласия, и я, находясь на кромке двух сущностей — человеческой и древесной, отчетливо ощущал его пугливую доброту, и понимал, что стоит человеческому во мне лишь заявить протест, как он тут же отступит, и извинительно зашелестит миллионами листьев. Но в тот миг, когда человеческое наконец-то полностью растворилось, и я перестал его различать в себе, я взглянул на всё вокруг уже другим, не знаемым до этого мною взглядом.