Речи о религии к образованным людям, ее презирающим. Монологи (сборник) - Шлейермахер Фридрих. Страница 10
О, если бы некогда это призвание посредников прекратилось и человеческое священство приобрело более прекрасное назначение! О, если бы наступило время, которое древнее пророчество описывает так, что никто уже не будет нуждаться в поучении, ибо все будут научены Богом! Если бы святой огонь горел повсюду, то не нужны были бы пламенные молитвы, чтобы вымолить его у неба, а достаточна была бы лишь кроткая тишина священных дев, чтобы поддерживать его; тогда он не разгорался бы в иногда устрашающее пламя, а единственным его стремлением было бы уравнять у всех людей их скрытое внутреннее горение. Каждый светил бы тогда в тишине себе и другим, и сообщение священных мыслей и чувств было бы легкой игрой: оно сводилось бы лишь к тому, чтобы в одном месте соединять различные лучи этого света, в другом – преломлять их, здесь – рассеивать, а там – снова усиливать и сосредоточивать на отдельных предметах. Тогда самое тихое слово уже понималось бы, тогда как теперь и самые ясные высказывания способны вызывать недоумения. Можно было бы сообща проникать вовнутрь святилища, тогда, как теперь, приходится заниматься подготовительным делом в его преддверии. Делить с друзьями и соучастниками завершенные созерцания, – насколько это отраднее, чем выступать с еле набросанными очертаниями в далекую пустыню! Но как далеки теперь друг от друга те, между кем было бы возможно такое общение! Они распределены в человечестве с такой мудрой бережливостью, как в мировом пространстве – скрытые точки, из которых распространяется во все стороны эластичная материя, – именно так, что лишь внешние границы сфер их деятельности соприкасаются между собой – чтобы ничто не было совершенно пусто, – но никогда одна точка не может встретиться с другой. Это мудро, конечно: ибо тем более вся тоска по общению и близости овладевает теми, кто всего более в них нуждается; тем непреодолимее она вынуждает их самих создавать себе недостающих сотоварищей.
Именно этой силе я подчинен, и таково мое призвание. Дозвольте мне говорить о себе самом: вы знаете, что никогда не может быть гордостью то, что велит говорить благочестие; ибо оно всегда полно смирения. Благочестие было материнским телом, в святой тьме которого питалась моя юная жизнь и подготовлялась к еще скрытому от нее миру; в нем дышал мой дух, пока он еще не нашел соответствующей себе сферы в науке и жизненном опыте; оно помогало мне, когда я начал проверять веру отцов и очищать мысли и чувства от мусора прошедших времен; оно осталось у меня, даже когда Бог и бессмертие поры детства исчезли перед моим сомневающимся взором; оно непроизвольно ввело меня в деятельную жизнь, показало мне, как сохранить святость моего нераздельного бытия, со всеми моими достоинствами и недостатками, и лишь через него я научился дружбе и любви. Когда речь идет о других преимуществах людей, то я знаю, что перед вашим судом, мудрые и рассудительные члены народа, мало свидетельствует об обладании ими, если человек может сказать, как он их ценит; ибо он может их знать из описаний, из наблюдения других или, как узнаются все добродетели, – из общераспространенной старой молвы об их существовании. Но с религией дело обстоит так, и она сама настолько редка, что когда кто высказывает о ней что-либо, он необходимо должен обладать этим, ибо он нигде не мог услышать об этом. В особенности из всего, что я восхваляю и ощущаю как ее действие, вы мало могли бы найти даже в священных книгах; и кому из тех, кто сам того не испытал, это не покажется соблазном или безумием?
Но если я, проникнутый этими чувствами, должен наконец говорить и свидетельствовать о ней, то к кому же мне обращаться, как не к сынам Германии? И где, если не здесь, я нашел бы слушателей для своей речи? Не слепая любовь к родной почве или к сотоварищам по государству и языку заставляет меня говорить, а глубокое убеждение, что вы – единственные люди, которые способны к тому, а следовательно, и достойны того, чтобы ваш дух был пробужден к святым и божественным вещам. Гордые островитяне, многими не по заслугам почитаемые, не знают иного лозунга, кроме приобретения и наслаждения; их ревность к науке есть лишь пустая игра, их жизненная мудрость есть фальшивый драгоценный камень, искусно и обманчиво составленный по их обыкновению, и даже их святая свобода слишком часто за дешевую цену служит своекорыстию. Нигде они не придают серьезного значения тому, что выходит за пределы осязательной пользы. Ибо всю науку они лишили жизни и употребляют лишь мертвое дерево на мачты и весла для своего жизненного плавания в погоне за приобретениями. И точно так же они ничего не знают о религии; каждый только проповедует привязанность к старым обычаям и защищает свои уставы и в этих обычаях и уставах усматривает мудро завещанное государственным устройством средство против исконного врага государства. По иным причинам, напротив, я отвращаюсь от франков, вид которых невыносим почитателю религии, ибо они в каждом своем действии, в каждом слове почти топчут ногами ее святейшие законы. Грубое равнодушие миллионов народа и остроумное легкомыслие отдельных блестящих умов, с которыми они смотрят на самое возвышенное событие истории, которое не только совершается на их глазах, но и захватывает их всех и определяет каждое движение их жизни, достаточно доказывает, как мало они способны к святому трепету и к истинному поклонению. И что для религии ненавистнее разнузданного высокомерия, с которым властители народа противоборствуют вечным законам мира? И что она внушает, как не рассудительную и смиренную умеренность, о которой им, по-видимому, не напоминает ни малейшее движение чувства? Что для нее священнее высокой Немезиды, самые ужасные действия которой они даже не понимают в безумии своего ослепления? Где изменчивые кары, которым в других случаях было бы достаточно пасть на отдельные семьи, чтобы наполнить целые народы благоговением к небесному Существу и на века занять творения поэтов мыслью о вечной судьбе, где такие кары тщетно повторяются тысячекратно, там до смешного незаметным и нерасслышанным прозвучал бы одинокий голос! Лишь в родной стране царит счастливый климат, который ни одному плоду не дает погибнуть без остатка; здесь вы встречаете, хотя и в рассеянном виде, все, что украшает человечество, и все, что созревает, развивает где-либо, по крайней мере в единичных личностях, свою прекраснейшую форму; здесь нет недостатка ни в мудрой умеренности, ни в тихом созерцании. Поэтому и религия должна найти здесь убежище от плоского варварства и от холодного земного настроения эпохи.
Но только не причтите меня, не успев меня выслушать, к тем, на кого вы смотрите как на грубых и необразованных, как если бы способность воспринимать святыню, подобно устаревшей одежде, перешла к низшим слоям народа, которым одним еще подобает с трепетом и верой ощущать незримое. Вы доброжелательны к этим нашим братьям и хотели бы, чтобы им говорили и о других высших предметах, о нравственности и праве и свободе, и чтобы тем хоть на отдельные мгновения их внутренние стремления были направляемы к лучшим целям и в них пробуждалось бы сознание достоинства человечества. Так пусть же говорят с ними и о религии; пусть возбуждают иногда все их существо, чтобы оживлялось и это святейшее его влечение, в какой бы скрытой глубине оно ни дремало; пусть восхищают их отдельными вспышками света, которые можно выманить из глубины их сердца; пусть будет проложен им выход из их узкой ограниченности в бесконечность, и пусть на мгновение их низкая чувственность будет поднята до высокого сознания человеческой воли и человеческого бытия – этим будет всегда много приобретено. Но я спрашиваю вас: разве вы обращаетесь к ним, когда вы хотите вскрыть глубочайшую связь и высшую основу человеческих сил и действий – когда понятие и чувство, закон и действие должны быть прослежены до их общего источника, и действительность должна быть изображена, как она вечно и необходимо основана на существе человечества? Или, напротив, было бы уже большим счастием, если бы в таких случаях ваши мудрецы находили понимание хотя бы только у лучших из вас? Но именно этого я теперь стремлюсь достигнуть в отношении религии. Не отдельные ощущения хочу я возбудить, которые, быть может, принадлежат к ее области; не отдельные представления хочу я обосновать или оспаривать – я хотел бы ввести вас в последние глубины, из которых возникает религия повсюду, во всех ее формах; я хотел бы показать вам, из каких задатков человечества она проистекает и как она принадлежит к тому, что есть для вас высшее и ценнейшее; я хотел бы повести вас на вершину храма, чтобы вы могли созерцать все святилище и открыть его самые скрытые тайны. И неужели вы серьезно допускаете во мне мысль, что те, кто сильнее всего отягощены ежедневными земными заботами, более всего способны приблизиться к небесному? что те, кто трепещут перед силой мгновения и тесно прикованы к ближайшим предметам, могут выше всего поднять свой взор над миром? и что яснее всего откроет живое Божество тот, кто в однообразной смене мертвой хлопотливости еще не нашел самого себя? Нет, вы не захотите утверждать это, позоря самих себя! И потому я могу обратиться лишь к вам самим, вам, призванным покинуть обыденную стоянку людей и не боящимся трудного пути в глубины человеческого духа, чтобы найти живое созерцание ценности и связи его внутренних движений и внешних деяний.