Сборник № 12. К истории теории познания I - Коллектив авторов. Страница 12
Я понимаю тебя. Но позволь мне предположить, что еще больший умник, чем ты, придет и скажет: что раз допущено, то обладает значимостью уже во всех направлениях – как вперед, так и назад. Так что верь, если тебе угодно, в абсолютную причинность вне тебя, но позволь также и мне сделать обратное заключение, а именно: что для абсолютной причинности не существует никакого морального закона, что Божество не виновато в том, что разум твой слишком слаб, и что из того, что Ты можешь дойти до него лишь чрез посредство морального закона, не следует, будто и Само Божество можно мерить тою же мерой, можно мыслить только в тех же пределах. Одним словом, пока путь твоей философии прогрессивен, я во всем охотно соглашаюсь с тобой; но, милый друг, не удивляйся, если я захочу пройти назад тот путь, который мы вместе сделали, и если, идя назад, я разрушу все то, что ты сейчас с таким трудом возвел. Твое спасение лишь в непрерывном бегстве: остерегайся остановиться где-нибудь; ибо где бы ты ни остановился, я настигну тебя и заставлю тебя вернуться со мною назад – но каждый наш шаг поведет к гибели и разрушению: впереди нас рай, позади – степь и пустыня.
Да, мой друг, я понимаю, как могли Вы устать от всех тех похвал, которыми засыпают новую философию, и от непрерывных ссылок на нее, когда нужно принизить разум! Может ли философ представить себе больший позор, нежели зрелище собственной превратно понятой и во зло употребленной системы, низведенной до уровня старых формул и торжественных проповедей и выставленной на позорище всеобщей хвалы? Если Кант не хотел сказать ничего иного, кроме как: добрые люди, ваш (теоретический) разум слишком слаб, для того, чтобы вы могли понять Бога, с другой стороны вы должны быть морально-добрыми людьми и ради моральности вы должны предположить Существо, награждающее добродетель и наказующее порок, – если бы в этом был смысл учения Канта, то что было бы в нем неожиданного, необычного, неслыханного, ради чего стоило бы подымать шум и молиться: Боже наш, спаси нас от друзей, ибо с врагами нашими мы справимся сами.
Основывая всю свою систему только на структуре нашей способности познания, а не на самой нашей первоначальной сущности, критицизм, мой друг, не в силах победить догматизма. Я не говорю уже о громадном преимуществе догматизма, сообщающем ему так много привлекательности и свойственном ему, по крайней мере, постольку, поскольку он исходит не из абстракций или из мертвых положений, а (по крайней мере, в совершенных своих формах) из бытия, презирающего все наши слова и мертвые положения. Я хочу только спросить, мог ли бы критицизм действительно достигнуть своей цели – сделать человечество свободным, если бы вся его система была основана единственно и исключительно на нашей способности познания, как на чем-то, отличном от нашей первоначальной сущности?
Ибо, если требование не допускать никакой абсолютной объективности исходит не из самой моей первоначальной сущности, если только слабость разума преграждает мне доступ в абсолютно объективный мир, то тебе не возбраняется, конечно, строить свою систему слабого разума, только ты не думай, будто тем самым ты предписываешь законы самому объективному миру. Простое дуновение догматизма разрушит весь твой карточный домик.
Если не сама абсолютная причинность, но лишь идея таковой реализуется впервые в практической философии, то думаешь ли ты, что эта причинность и ее воздействие на тебя будут ждать, пока ты с превеликим трудом практически реализуешь ее идею? Если ты хочешь действовать свободно, то ты должен действовать, прежде чем существует объективный Бог. Ибо то обстоятельство, что ты в него веришь лишь по совершении своего действия, ничему не поможет: прежде чем ты действовал и прежде чем ты только уверовал в него, его причинность уже уничтожила твою.
Но, в самом деле, следовало бы пощадить слабый разум. Слаб, однако, не тот разум, который не познает никакого объективного Бога, а тот, который хочет познавать такового. Так как вы думали, что не можете действовать без объективного Бога и абсолютно объективного мира, приходилось, чтобы тем легче можно было отнять у вас эту игрушку вашего разума, ссылаться на его слабость; приходилось утешать вас обещанием, что вы потом получите ее обратно, в надежде, что до тех пор вы научитесь уже действовать самостоятельно и станете, наконец, взрослыми людьми. Но когда исполнится эта надежда?
На том основании, что первая попытка опровергнуть догматизм могла исходить лишь из критики способности познания, вы думали, что в праве дерзко взвалить на разум вину за вашу не исполнившуюся надежду. Это именно вам и было нужно. Затем, в широких размерах на примере вы наглядно представили то, чего давно желали, т. е. слабость разума. Для вас рушился не догматизм, но в лучшем случае только догматическая философия. Ибо максимум, чего мог достичь критицизм, – это доказать вам недоказуемость вашей системы. Поэтому вы и должны были искать причину этого результата не в догматизме, а в вашей способности познания, и при том в недостаточности, в слабости ее, так как догматизм вы раз навсегда ведь возвели уже в ранг самой совершенной системы. Догматизм, который был бы глубже обоснован, чем только в способности познания, мог бы презреть, думали вы, все наши доказательства. Чем сильнее доказывали мы вам, что система догматизма не реализуема с помощью способности познания, тем сильнее укреплялась ваша вера в нее. То, что вы не находили в настоящем, вы перелагали в будущее. Ведь с давних пор уже смотрели вы на способность познания как на наброшенное на нас покрывало, которое некая высшая рука произвольно могла бы с нас снять, если бы оно устарело, или как на величину, которую произвольно можно на аршин укоротить или увеличить.
Недостаточность, слабость – разве все это не случайные ограничения, допускающие бесконечное расширение и прогресс? И разве убеждение в слабости разума (какое прекрасное зрелище – это трогательное согласие философов и мечтателей, верующих и безбожников) не влечет за собою вместе с тем надежды когда-либо причаститься высших сил, разве вера в ограниченность разума не налагает даже обязанности всеми возможными средствами попытаться ее уничтожить? Конечно, Вы должны быть нам очень благодарны за опровержение вашей системы. Вам теперь более уже не нужно вдаваться в хитроумные и трудно понятные доказательства: мы открыли вам более короткий путь. На все то, чего вы не можете доказать, вы накладываете печать практического разума, с уверением, что монета ваша будет иметь хождение всюду, где еще господствует человеческий разум. Хорошо, что разум укрощен в своей гордыне. В свое время он довлел себе, ныне вы познали его слабость и терпеливо ждете милости небес в надежде, что она откроет вам (о счастливцы!) больше, нежели бедному философу тысяча ночей, проведенных в трудных размышлениях.
Настало время, мой друг, рассеять это заблуждение и ясно и определенно заявить, что смысл критицизма отнюдь не сводится к тому, чтобы дедуцировать слабость разума и доказать против догматизма лишь то, что он недоказуем. Вы сами лучше всякого другого знаете, как далеко уже теперь завели нас все эти ложные истолкования критицизма. Я воздаю должное старому, честному вольфианцу; тот, кто не верил в его доказательства, считался просто не философским умом. Это было не страшно! Кто не верит в рассуждения наших новейших философов, на том лежит анафема моральной испорченности.
Настало время нам разойтись. Довольно терпели мы в своей среде тайного врага, который, здесь сдавши оружие, там готовит нам новую войну, чтобы поразить нас – на этот раз не в открытом поле разума, а в закоулке суеверия.
Настало время провозгласить для лучшей части человечества свободу духа и не терпеть более, чтобы она оплакивала потерю своих оков.
Этого я не хотел, мой друг. Я не хотел на самое «Критику чистого разума» взваливать вину за все эти лжетолкования. Она дала, правда, повод к ним, ибо она необходимо должна была его дать. Настоящий же их виновник – это непрекращающееся и поныне господство догматизма, который даже из-под своих развалин все еще владеет сердцами людей.