Вселенная философа (с илл.) - Сагатовский Валерий Николаевич. Страница 36
Представим себе двух людей. Один все время чем-то занят, ему некогда задуматься, оглянуться, прочувствовать прошлое, помечтать о будущем. Другой частенько «простаивает», занимаясь этими «ненужными отвлечениями». Кто будет результативнее в конечном счете? Первый (если его не контролировать все время извне) закружится в беличьем колесе «заданной программы», второй выйдет на верный путь и пойдет по нему с человеческим достоинством во имя своих (изнутри выросших) целей и своими (для этих целей найденными) средствами. Игры и сказки ребенка — не такое же ли это «простаивание»: потеря в быстроте, приобретение в основательности и гармонии?
Мысль эту можно хорошо проиллюстрировать миниатюрой Ю. Куранова «Листья»:
«Те самые листья, которые так недавно шумели высоко под облаками, теперь летят ко мне под окно.
— Куда вы летите?
Они толпятся у завалины торопливой золотой стаей. Они силятся поведать мне что-то. Но я не понимаю речей их.
— О чем вы?
Тогда они летят к малышу, который сидит посреди дороги и возводит из пыли какие-то лиловые города. Они окружают его. Они вспархивают ему на локти и на плечи. Он улыбается им, он подбрасывает их, он их ловит. Он ни о чем не спрашивает. Они ничего ему не говорят.
Они поняли друг друга.
Они просто играют».
Просто играют? Да, но в этой «простой игре» формируется великое чувство единения человека с миром, чувство причастности к развивающейся гармонии вселенной. Древние выражали это чувство в образе Антея, припадающего к матери Земле и черпающего от нее новые силы. Михаил Пришвин назвал его чувством родственного внимания. Нет, пожалуй, поэта, который не посвятил бы ему своих строк.
Какая-то непонятная тяга заставляет поэтов писать о своем желании окунуться в природу, слиться с ней, раствориться, затеряться. «Бегство от реальной жизни», — сказал бы, наверное, цитированный выше противник «звездной воды» и «одиночества лесного». Нет, не бегством было для Антея прикосновение к Земле. И не страх перед жизнью, а трепетная любовь к ней звучит в стихах Сергея Есенина:
А вот строчки из стихотворения Евгения Винокурова «Тяга к беспредельности»:
Человек, погруженный в беспредельность, становится глух и нем к мелочной суете, невидим для всего ненужного и наносного. Безбрежный мир, которому он доверился, очищает его от приставшей грязи и щедро поит его из своих вечных родников.
Об этом же говорил и М. Пришвин: «А когда явится утренняя бодрость, открываешь окно, слышишь бормотание тетеревов, клики скворцов, видишь напряженные соком шоколадные ветки берез, серые гусеницы зацветающих осин, …чувствуешь себя победителем всего в себе мелкого и по себе понимаешь, почему возрождался Антей, прикасаясь к Земле».
Чувство Антея, чувство своего глубокого родства с миром я называю чувством безбрежности. Его можно назвать прачувством, ибо оно относится к остальным переживаниям так же, как философия к частнонаучным знаниям: философия дает человеку знание о его месте в мире, намечает общие ориентиры в его деятельности, взятой в целом; чувство безбрежности дает ему живое ощущение этого места, настраивает его на связь с миром, на развивающуюся гармонию внутри себя и в своей деятельности.
Знание дает нам в руки программу деятельности, а переживание — ее общий настрой. Машина обладает только программой, а для человека та или иная программа лишь средство ради достижения целей, которые уходят корнями в его общее отношение к миру. И это общее отношение, общий настрой формируется глубокими внутренними переживаниями. «Я думаю, — говорил К. Паустовский, — что мир в равной степени достоин медленного и плодотворного созерцания и разумного мощного действия. Созерцание — одна из основ творчества и любви к земле, в первую очередь к своей, отечественной».
Говоря о взаимодействии науки и искусства (наука — высшая форма знания, искусство — высшая форма переживания), Б. Г. Кузнецов в своей книге «Этюды об Эйнштейне» замечает: «…Поэзия дает науке не элементы знания, а импульсы… Непосредственный эффект влияния поэзии (она здесь представляет искусство в целом) на науку — не научные концепции, а подход ученого к миру, не содержание научной теории, а черты научного темперамента». То же самое можно сказать и о влиянии любого переживания на любое познание.
Если переживания мелки, то глубина знания еще не обеспечивает глубины человеческой личности в целом, ее внутренней культуры.
Животворное ощущение своего единства с природой дает нам обновление, очищение, как бы рождает нас заново. Если человек лишен этого чувства, он не может быть целостной личностью. Пусть у него будет множество знаний, навыков, отдельных наблюдений — все это будет лежать рядом друг с другом, не объединенное в единое целое. И многие смогут воспользоваться этим складом для совершенно разных целей.
Только уловив душой «всеобщую сущность красоты», разлитую в мире, приобретает человек самую глубокую основу для объединения своих чувств и стремлений. Тогда он зажигается ненавистью к безобразному, к хаотическому, к тупому оскалу энтропии, стремящейся поглотить Гармонию жизни и разума. И борьба за превращение мира в ноосферу будет для него не общей фразой и не холодным выводом, а такой же внутренней потребностью, как потребность слушать музыку ветра, жить и дышать на зеленой Земле.
РОБОТЫ И ГУРМАНЫ
У Михаила Пришвина есть миниатюра, названная «Между делом». «По насыпи женщины шли за дровами в лес, а другие уже несли хворост. Женщины устали, но где-то и для них был май и все прекрасное, только не говорили они о мае. „Моя печка все принимает, — говорила одна женщина другой, — в моей печке все горит“. Нет, не осенью по слякоти несли женщины дрова, а в мае, среди начинающих зеленеть деревьев и первых цветов, и они были рады маю. Но если бы они могли заглянуть внутрь меня, идущего в будний день наслаждаться маем, больше! — посвятившего жизнь этому чему-то, что у всех между прочим… просто сказка. Вот оно что значит сказка: это то, что показывается нам „между делом“».
Как мыслитель Пришвин здесь непоследователен: и неловкость он перед женщинами чувствует за свое «между делом», и поверить ему хочется, что «и для них был май и все прекрасное», В другой своей миниатюре, «Сказка», он более прав: «Сказка — это момент устойчивости в равновесии духа и тела. Сказка — это связь с приходящим и уходящим… Мое дело в строительстве — писать свою сказку». Выходит, это его дело, а не «между делом»!
Но как художник он великолепно изобразил те пропасти, между которыми ему, истинному художнику, приходится проходить как по лезвию бритвы. С одной стороны обитают роботы, знающие только дело, для них красота — лишь детская сказка. С другой стороны резвятся духовные гурманы, превратившие наслаждение прекрасным в самоцель.
Что хуже? Рассуждая логически, обе крайности хуже. Но, подходя эмоционально, к роботам я могу испытывать жалость, к гурманам — ничего, кроме открытой неприязни.
Лики робота многообразны. Он может задавленно сгибаться под вязанкой дров, но уверенно повелевать механизмами. Он может даже признавать полезность сказки, но никогда не признает самостоятельной, независимой от узко понимаемого им дела ценности переживания. Английский социолог Э. Дж. Мишен с горечью пишет о типе современного ученого, для которого «…ничто не представляет очень большой важности, кроме одной, действительно жгучей проблемы — как вырвать у вселенной ее тайны. Для него, как и для его союзника-технократа, мир человеческих импульсов и эмоций есть нечто постороннее, к делу не относящееся». Это, так сказать, элементарный робот-интеллектуал. Но вот, например, В, Турбин в своей работе «Товарищ Время и товарищ Искусство» с таким узким пониманием дела, полностью исключающим переживание и искусство, не согласен. Он ругает позитивистов педантами и полагает, что они недооценили возможностей искусства. Но опять-таки на службе у науки: «…искусство ищет методов познания логики теперешнего мира, живущего по новым законам…». «Понадобится мобилизация всех передовых умов на изыскание, на зондирование методов, способных помочь людям освоить и закрепить достижения науки».