Восстание ангелов в конце эпохи большого модерна - цур Линде Отто Дитрих. Страница 5
Художник делается героем. В обществе, ставшем инертным благодаря репрессиям власти, произведение искусства превращается в беспримерный подвиг. Свои права на подвиг предъявляют Берлиоз в «Бенвенуто Челлини», Золя в «Творчестве». Шелли идет еще дальше: слабый и беспомощный поэт является «непризнанным законодателем человечества». Виктор Гюго объявляет себя Le Mage, божественно одаренным некромантом, стоящим в авангарде человеческого прогресса. Важны, впрочем, не всякого рода притязания, а лишь степень неприятия, разлада между обществом и формирующимися силами духа, которые в этих притязаниях выражаются. Все эти проявления надлома, иллюзорного освобождения и горького скепсиса с исключительной точностью фиксируются в романах и в личной жизни Флобера. Эмма Бовари олицетворяет собой на обнаженно тривиальном уровне вспыхнувшую и нереализованную энергию мечтаний и желаний, для которых в обществе середины XIX века места не нашлось. «Воспитание чувств» — это великий анти-Bildungsroman, анализ воспитания, которое уводит от полноценной жизни чувства «в сторону» тупого буржуазного прозябания. «Бувар и Пекюше» — это бессильный стон ненависти и отвращения, вызванный непоколебимым, как казалось Флоберу, режимом мелкобуржуазных ценностей. А ведь есть еще и «Саламбо». Написанный почти что в середине века, этот роман, исступленно и вместе с тем остраненно повествующий о низкой похоти, варварской бойне и нечеловеческой боли, — самый яркий пример того, о чем идет речь. Садизм этой книги, ее еле сдерживаемая жажда первобытной жестокости находятся в непосредственной связи с тем, как писатель описывает свою собственную душевную жизнь. С отроческих лет он не чувствовал ничего, кроме «ненасытных желаний» и «un ennui atroce».
Даже прочитав только эти романы, не можешь не ощутить ту пустоту, которая подрывала европейскую стабильность. Не можешь не понять, что ennui порождала расписанные до мельчайших деталей фантазии о приближающейся катастрофе. Многое из того, что произошло в дальнейшем, коренится в конфликтах, имевших место в обществе прошлого века, в комплексе взглядов, которые, если взглянуть на них из века сегодняшнего, могут с полным основанием восприниматься как модель развития самой культуры. Для буржуазного Запада столетие началось с больших надежд на преодоление премодерна и перехода к эпохе Большого Модерна. Самая его заря осталась в истории как La Belle Epoque — Прекрасная эпоха. И действительно, окажись мы на Парк авеню в Нью-Йорке, или в лондонском Мейфэре, или в восьмом и шестнадцатом округах Парижа, мы увидели бы поистине небывалое скопление шикарных женщин и мужчин. Все они жили в особняках, разъезжали в авто с откидным верхом и отличались поразительной самонадеянностью. Они ни секунды не сомневались в том, что олицетворяют собой прогресс, которому не будет конца. Представители белой расы пребывали в святой уверенности, что им суждено править миром; у остальной же части человечества — «братьев наших меньших», по Киплингу, — было на этот счет свое, по большей части иное мнение. В книге Э. М. Форстера «Поездка в Индию» (1924) индийский доктор Азиз говорит своему другу, англичанину: «Мы избавимся от вас, даже если для этого понадобится пятьдесят пять столетий». Прошло всего двадцать пять лет с тех пор, как были написаны эти слова, и британскому владычеству в Индии пришел конец. Для буржуазного Запада это было время, когда внезапная смерть считалась редкостью. Крушения поездов, большие пожары и гибель «Титаника», резко выделявшиеся на фоне общего благополучия, запечатлелись в памяти народов как величайшие трагедии. Это было время, когда разговоры о сексе и сифилисе — СПИДе тех дней — велись только шепотом: редкая газета позволяла себе обмолвиться о них на своих страницах. Евгеника открывала перед столетием новые перспективы: она уже прекрасно зарекомендовала себя при работе с собаками и лошадьми, и профессор Чезаре Ломброзо из Турина уже научился предсказывать по форме ушей и черепа младенца, вырастет он преступником или нет. Ослабление национализма обещало вот-вот покончить с неудержимым ростом военных расходов. «В скором времени национальные различия останутся только в области образования и экономики», — говорилось в знаменитом одиннадцатом издании «Энциклопедии Британники» в 1910 году.
Ни Земля, ни даже Солнце уже не были для человека центром Вселенной, но, как писал еще в XIX веке Чарльз Кингсли, капеллан королевы Виктории, «железные дороги, лайнеры „Кьюнарда“ и электрический телеграф суть… свидетельства того, что мы, хотя бы отчасти, пребываем в согласии со Вселенной; что среди нас трудится великий и могущественный дух… Господь созидающий и управляющий». В этот период люди, как никогда до или после, чувствовали, что Земля — их дом, и верили, что могут сами распоряжаться собственной судьбой. Демоны природы, изгнанные разумом и электричеством, остались в прошлом, демоны же человеческие, порожденные наступившим в новом столетии Прекрасным Новым Миром, еще себя не проявили за пределами культуры.
Модерн проецировался на две базовые экономичекие модели, в равной степени претендующие на наследие духа Просвещения, на рационализм, на ортодоксальное соответствие базовым установкам современности: либерал-капитализм и социализм. Экономическая история ХХ века была драматическим противостоянием двух систем — капиталистической и социалистической — за право быть главным наследником Просвещения. Оба лагеря соревновались в том, насколько ортодоксальны их позиции в отношении современности, кто более верен той цивилизационной траектории, которая была задана у истоков Нового Времени. Марксисты рассматривали свою теорию, как наиболее «современную», а следовательно, они были убеждены в том, что будущее за социализмом, которому суждено преодолеть «архаический капитализм» как экономическую модель, зараженную рудиментами прошлого. Либеральные экономисты, со своей стороны, видели в социализме экономическую гетеродоксию, окольный путь современности, уводящий от простых и ясных принципов свободного рынка, экономического эгоизма и социального равенства возможностей, которые являются мировоззренческой базой модернизма.
Модерн, прийдя на смену премодерну, в свою очередь, вытеснил на периферию, а то и в небытие, все связаное с традиционными парадигмами. Премодерн ушел в сферу разрозненных фрагментов, насыщающих собой периферию сознания и широкие поля бессознательного. Исследование и демифологизация «следов» премодерна составляло самое увлекательное занятие модернистов XX века. Интерес к «иррациональному» на самом деле был стремлением победившей «модернистической рациональности», ставшей универсальным языком, освоить те гносеологические слои, на преодолении которых основывался дух модерна. На первом же этапе модерн поступил с премодерном очень жестко. Рационализм эпохи Просвещения просто осмеял традиционное общество и его структуры, дискредитировал их, брутально загнал в подполье, декапитировал, как последнего французского короля. Немодерну было отказано в праве на существование. Он был демонизирован в качестве «реакции», заклеймен как «отсталость», «нецивилизованность,» «примитивность», «архаизм», «мракобесие» и т. д. Фактически, премодерн был табуирован. Лишь в ХХ веке к этому «преодоленному пласту» пробудился интерес, и оказалось, что модерн проявил некоторую поспешность, объявив премодерн побежденным, несуществующим, изжитым. За кажущейся идиллиией скрывался другой мир — мир эксплуатации, расизма, колониализма, классового высокомерия. Кули надрывались на каучуковых плантациях за пятьдесят сантимов в день; шахтеры дышали угольной пылью и газами, пока их легкие окончательно не изнашивались; трубочисты умирали, не дожив до восемнадцати, а любая горничная рассматривалась как объект для безнаказанного совращения. И все эти унижения мир терпел ради «цивилизации», ради общества, которое знает толк в балетных прыжках и умеет оценить нового тенора или новую школу живописи. В результате многие люди стали врагами системы, в которой жили. Они тоже верили в нескончаемость прогресса, но считали, что у человечества есть шанс выйти на путь истинный лишь после великого революционного переворота. Современный человек оказался гораздо менее рациональным и гораздо более архаичным, нежели триумфально утверждали позитивисты. Чем брутальней модерн поступил с премодерном, тем агрессивней его рудименты вели себя впоследствии. Европейский фашизм был яркой вспышкой такой реакции. Большевизм, внешне оперирующий рациональными моделями, был распознан как архаическая реакция несколько позднее. Дух модерна в ХХ веке трагически и постепенно открывал для себя границы своей победы и осознавал ее шаткость. Человек как факт оказался слишком заминирован архетипами предшествующих эпох…