Восстание ангелов в конце эпохи большого модерна - цур Линде Отто Дитрих. Страница 8
Взять хоть политику. Самое страшное и, во всяком случае, самое странное — даже не то, что льется кровь в результате локальных войн или индивидуальных террористических актов, а то, что кровопролитие ничего не «значит» и обходится, по сути дела, без значимой мотивации. Уличные бои — да это же был когда-то один из центральных символов Европы, вспоминай хоть стихи Барбье и вдохновленную ими «Свободу на баррикадах» Делакруа, хоть смерть тургеневского Рудина. Сегодня же на улицах Ганновера с полицейскими сражаются — панки. Они могут убить сколько-то полицейских, могут играть собственными жизнями — но это не отменит глубокой фривольности ситуации. Когда нынче слышишь о «неонацистах» или о русских «красно-коричневых», охватывает странное, неловкое чувство. Не мне же, в самом деле, обижаться за «настоящих» наци или «настоящих» большевиков! И все же, и все же — там было более опасное, но морально более понятное искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная претензия на значительность, которой нынче нет как нет. В том-то и ужас, что сегодня люди могут сколько угодно убивать и умирать — и, сколько бы ни было жертв, это все равно ничего не будет значить. Объективно не будет.
Ну и напророчил Мандельштам еще когда — в 1922 году!
«Состояние зерна в хлебах соответствует состоянию личности в том совершенно новом и не механическом соединении, которое называется народом. И вот бывают такие эпохи, когда хлеб не выпекается, когда амбары полны зерна человеческой пшеницы, но помола нет, мельник одряхлел и устал и широкие лапчатые крылья мельниц беспомощно ждут работы».
И еще:
«Куда все это делось — вся масса литого золота исторических форм идей? — вернулась в состояние сплава, в жидкую золотую магму, не пропала, а то, что выдает себя за величие, — подмена, бутафория, папье-маше?»
Как странно, что никто даже толком не испугался, когда с таким запозданием сделалась доступна эта статья, озаглавленная «Пшеница человеческая»! Даже не разгневался на этого Мандельштама, черным по белому написавшего, что литое золото исторических форм идей — подменено, что предвидимые жертвы будут даже не во имя, скажем, национализма, хорош он или плох, этот национализм, а только во имя чьего-то желани быть националистом или как бы (файхингеровское als ob) националистом! Ах, наверное, распророчествовавшийся автор сам не до конца понимал, что написал. Но мы-то теперь — понимаем.
Еще недавно так много говорили об Endzeit, а если на хорошем русском — о последних временах, о конце. И пока жива была мысль о конце, сообщавшая значительность и новому искусству, и экзистенциалистскому философствованию, конца как раз не было, что-то не переставало, не прекращалось, длилось. Даже когда Томас Стернз Элиот сообщил, что мир кончится «not with a bang but with a wimper» — не грохотом, а всего-навсего всхлипом, — предполагалось, что и незначительность всхлипа как-то значительна, хотя бы от противного. Но вот формула сегодняшнего дня, за всех современников найденная Бродским:
«Не следует ничего». Порой кажется, будто все, кроме нескольких полоумных сектантов, перестали ждать. Очень характерно, что в языке постсоветской (и не только постсоветской) прессы существительное «апокалипсис» (со строчной буквы) употребляется исключительно в словосочетаниях типа «ядерный апокалипсис», то есть означает не откровение (каковой смысл имеет греческое слово «Апокалипсис»), но и не событие, которое, при всей катастрофичности, было бы эсхатологически содержательным (как предполагает настоящий Апокалипсис, то есть Откровение св. Иоанна Богослова), а просто несчастный случай, который может стать тотальным, может прикончить жизнь на земле, но от этого отнюдь не получает способности что-то значить. Впрочем, о всемирных несчастных случаях нынче в сравнении с недавним прошлым тоже почти что не думают, — должно быть, поработала психотерапия (в Вене, например, встречаешь объявления практикующих психиатров чуть не у каждого подъезда, а предложения поставить психотерапию на место религии — чуть не в каждой газете). И уж подавно не ждут Судного дня. Что же, мы в точности предупреждены, что Сын Человеческий придет в один из тех часов, когда Его меньше всего ожидают (ср. Лк. 12: 40)…
Ученикам Христа велено было бодрствовать. Конечно, бывает и другое, злое бодрствование — бодрствование врагов. И Анна, и Каиафа, и, разумеется, Иуда не спали в Гефсиманскую ночь (в отличие от Петра, Иакова и Иоанна). В предыдущую эпоху было очень много такого бодрствования — ни Ленину, ни Троцкому, ни Гитлеру, ни бесам помельче не дремалось, какое там. Но все-таки было и бодрствование верных — хотя бы, как всякое добро в этом эоне, не совсем полное, не достигающее должной меры, но было.
Прежде филистеру приходилось, например, сохранять хотя бы «лицемерную» респектабельность, что, во-первых, требовало порой почти стоических усилий, во-вторых, оставалось хоть бы банализованным знаком чего-то «означаемого», а в-третьих, создавало по крайности возможность выбора между филистерской нормой и отклонениями от нее, — скажем, амплуа денди, пробующего опиум, и прочими видами «интересного» бесчинства. О парижском декаденте над рюмкой абсента, о безумном левом радикале и террористе, наконец, даже о грубияне и босяке, игнорирующем нормы приличия, можно было сказать: «Они хотя бы не филистеры». Еще хиппи надеялись быть чем угодно — только не филистерами. Уже в их время надежда была иллюзорной, но еще могла всерьез привлекать. Теперь ни один разумный человек ей не поддастся. В наше время все компоненты некогда антифилистерского набора — «сексуальная революция» + левая идеология + «феминизм» + литературно-журнальная агрессивность и т. д. и т. п. — до конца совпали с филистерством, стали с ним не то что совместимы, а просто ему тождественны. Советское общество, уже давно создавшее тип филистерства, основанного на революционной фразеологии, не совсем заблуждалось, когда полагало, что показывает путь остальному миру. Одно позднее стихотворение Вяч. Иванова очень точно рисует картину мира, в котором «мир плоско выравнен», до того плоско, что безразлична и стерта даже столь, казалось бы, практическая и прозаическая грань между нормой и бунтарством:
Исчезает форма личностного начала, замещаясь аморфной оболочкой готовой принять любую суть в соответствии с требованиями рынка. Эпоха, когда хлеба не выпекаются и не только в русской печи. И утопичным стал выглядеть весь эксперимент посткоммунистической секуляризации по созданию идеальной среды будущего века, свободной от господства формы над сутью, от ритуализированной власти метафор и мифологем, по-своему погружавшей человека в неотрадиционалистскую архаику. Лукавое освобождение падшего человека «сначала от религиозного, а затем и от метафизического контроля над его разумом и языком» 6, непосредственное обращение к этому веку (saeculum), его разнообразным дарам — и прежде всего дару свободы — вместо чаемого совершеннолетия человечества привело к новой форме фатализации истории, открыв простор могучим мифам (архетипам) древности. А место низвергнутой сакрализации общественных институтов и земных авторитетов тем временем занимает их постепенная мистификация. Таким образом, стратегическая программа Нового времени в итоге все-таки потерпела неудачу. Неоархаизация мира в условиях коллапса прежнего культурного контекста стала набирать темпы за считанные десятилетия: буквально на наших глазах совершаются стремительная десекуляризация природы и общества, возрождение своеобразного неоязычества на Западе и не менее стремительное развитие квазифундаментализма на Востоке. Задавшись целью расколдовать мир, вывести его из-под гнета стихийных, иррациональных сил и религиозного обскурантизма, современная цивилизация, кажется, вместо этого освободила скованного Прометея и, в конце концов, отдала поверивших ей людей во власть еще более темных идолов. Ныне обезбоженный индивид, вооруженный многочисленными дарами ранее вкушенной свободы, воплощает уже иные идеалы и творит иную историю, выходящую за границы устремлений прежней цивилизации, выстраивая многоярусный мир социального Постмодерна, в котором прежняя история теряет смысл. На месте устремленной в будущее стрелы времени западной цивилизации развертывается самодостаточное, все более проникающееся восточным духом «мира и безопасности» и тягой к статичности пространство новой, в сущности неведомой цивилизации Мирового Севера и вновь накапливается ennui, чувство беспомощности перед лицом новой политической реакции, а также потребность в новых формах революционной борьбы, в новой культуре; стремление вырваться из удушливой атмосферы нового атлантического порядка.