Драма советской философии. (Книга — диалог) - Толстых Валентин Иванович. Страница 61
Теперь слушай, буду рассказывать о себе. В Запасном, где я служил, я решил больше не быть, и вырваться, хоть в штрафную. Особенно это решение я поставил себе в задачу после письма о гибели Яшки, и письма твоего, которое ты адресовала в Москву, и которое я получил одновременно.
И вот я вырвался. С треском.
И вот я на маленьком кусочке земли, который немцы отчаянно пытаются отбить обратно, чуя, что этот кусочек земли на берегу одной реки недалеко от Варшавы, к северу, явится роковым для всего Reich'a…
День и ночь — огонь. Снаряды, скрипуны, пули… Мы лазим по траншеям, сырым, мокрым, холодным, живем в ящиках, глубоко под землей. Пушки наши, зарытые в землю, стоят, спрятав свои длинные стволы в высохшую траву и ждут тигров, пантер, и прочих зверюшек. На нашем участке этих чудовищ уже неделю нет. Они рычат все где — то в стороне.
Так и течет жизнь моя, под землей, под несмолкаемую музыку, какой больше ни в одном концерте не услышишь. А началась моя жизнь на переднем крае так. Решили выкатывать пушки днем. Я с комбатом вылез на высоту, смотрю, ищу место для позиций. Немцы лазают совсем близко — а в бинокль смотришь — совсем рядом… нашли место. Очень любопытно… Вызвал орудие, и только машина отцепила его и начала отъезжать — как зашуршат над головой фрицевы снаряды… Один рванул метрах в 7 от меня, в соседнем колене траншеи, аж оглох… Остальные пушки ставили ночью…
И вот потянулись дни подземной жизни. Сегодня отправился я (это уже, вернее вчера вечером, сейчас ночь), в тыл, а возвращался в полной темноте. А траншеи спутать легко. А тут еще не выглянешь, фриц сыпет веером трассирующие пули, вот и иди целые километры по траншее, по щиколотку в воде, а выглянешь — красиво… Ракеты фриц жжет беспрерывно, как во дни салютов в Москве… Правее горят пожары… Ухают орудия… Шел, шел, да не туда зашел… Пришел домой злой, за шиворотом песок, в сапогах вода… И вот — подают письмо. Я от радости чуть не задохся! Ирка, Ирка, ура!!!
Ну вот и все. Воюю я третью неделю.
Привык быстро. Даже начал устраивать забавы — такого рода, как в школе, на букву С., боюсь цензура заподозрит в этом слове недоброе, потому не пишу…
Пришел к нам вчера один работник войскового тыла, и пошли мы с ним по делам. Кругом спокойно, и небо даже голубое, даже пули не свистят… Только вдали грохочет. А он дрожит как овечкин хвост! И очень старательно обходит фрицев, которые лежат у нас в траншеях. Я приметил это. Вот перешагнул я через последнего фрица (а он следом за мной), сел да крикнул ему — ложись! Он взвизгнул так пронзительно, будто его в холодную воду опустили, да на оскаленного в предсмертной улыбке фрица — бах — и лежит, глаза закрыл, рот открыл и дрожит. Ну, сейчас же раззвонили мы по связи всем — хохочут над бедным доктором…
Скорее пиши мне, хоть левой рукой, я не обижусь, если почерк будет не красивым! Выздоравливай скорей! И никуда не уезжай. А я в Москву приеду! Ты мне тоже счастье все время приносишь, я теперь за себя спокоен!
Вот черт фриц! Как нарочно, зафугасил тяжелый, аж лампа погасла…
Ну всего! Жди меня! Пиши сейчас же!
P.S. Да! Только не вздумай рассказывать все это дома! Я их более дипломатично информировал. А то они — старички, будут ночей не спать. Я, кстати, гвардеец.
11.11.44.
Вот отшумел праздник. 6–го числа сидел я у рации и слушал Москву, т. Сталина. Долго пришлось ждать начала доклада, и я слушал музыку, песни из Москвы… Когда я закрывал глаза, слушая звон колокольчиков «Коминтерна», то вдруг охватывало такое сильное чувство близости этой Москвы, что казалось, стоит только раскрыть глаза, выбежать из дверей, то останется несколько шагов до подъезда дома на Кузнецком, и вот я взбегаю с яростно колотящимся сердцем к дверям, и звоню два раза…
Чувство это было до того щемяще — острым, что я нарочно раскрывал глаза, с надеждой — а вдруг это правда…
Но из блиндажа видны только траншеи, выкопанные в чужой, польской глине, освещаемые цветными колеблющимися светами немецких ракет… Да вместо гудков авто и звона трамваев — уханье тяжелых разрывов, да шмелиный посвист фрицевских пуль, которые он сыплет, не скупясь, особенно в эти дни…
И я вновь с грустью закрывал глаза, снова поддаваясь очарованию звона московских колокольчиков…
Фрицы хотели испортить праздник ночью (а они сейчас темны, хоть глаз выколи) — подобрались сквозь пехоту, и напали на одну из моих пушек, но обошлось все благополучно…
Большущей радостью забилось сердце, когда сказал Сталин, что «есть все основания предполагать, что Красная Армия выполнит свою задачу в недалеком будущем»… И хоть трудность ее реально стоит перед глазами в виде проволоки, торчащих из земли пушек, гула танков за леском, сердце наполнилось хорошей, крепкой уверенностью…
Правда, омрачает немножко настроение мыслишка, что не всем дойти до конца, что кому — то придется лечь в чужую холодную землю, но, как известно, каждый по секрету от всех, таит надежду — авось не я…
7.11.44.
Обрадовался я здорово твоему приезду в Москву. Хоть за тебя, последнего из моих старых друзей, могу я теперь быть спокоен, что ты наверняка останешься живой.
Ты меня прости, но после всех потерь дорогих мне людей я именно так воспринял это вчера…
Больше воевать не езди, хорошо? Хватит с тебя. Я уж как — нибудь за двоих тут буду. Даже буду тебя (это по секрету от всех) числить среди моих разведчиков.
И обо мне не беспокойся, как я о себе не беспокоюсь. Это первые дни кажется, что снаряд, каждый снаряд, летит именно в тебя, а потом начинаешь ощущать обратное, когда привыкнешь, что, как бы он угрожающе ни шуршал и ни выл, он обязательно ляжет никак не ближе 10 метров.
Сегодня хорошо кругом, спокойно… Ночь темная, хоть глаз выколи, и только пули жалобно свистят над замерзающей осенней землей. Совсем как в песне…
И мне даже теплее становится, когда я, посасывая свою трубку, сочиняю тебе это письмо, хоть превесьма кругом холодно, а в нашей тесной землянке даже не бьется в печурке огонь, капая слезами смолы… Да, ты теперь далеко — далеко, скоро лягут меж нами снега…
Ну, я кажется, опять в поэты полез. Сколько уж раз я ругал себя последними словами за такие поползновения! Тьфу! Черт бы меня побрал! — а пожалуй лучш — сама сатана?…
P.S. М — да, а трудновато мне дойти до тебя… Как посмотришь на колья с проволокой, что торчат впереди сплошным забором…
Ну всего!
21.12.1944.
Снилось мне будто я в Москве, и иду к тебе, и все никак не могу дойти… Вижу уже тебя, но ты никак не хочешь смотреть в мою сторону. И я тогда начинаю обижаться и прохожу нарочно мимо открытой твоей двери. И мне до слез больно, и у тебя вижу — такое же состояние… И тут подвертывается Зоя К. и очень настойчиво старается нас помирить… А когда она уходит, мы без слов берем друг друга за руки, смотрим в глаза, и опять счастливы…
Это верно мне снится оттого, что от тебя ни строчки не получаю…
И хоть убеждаю все себя, что это твоя болезнь тому виной, все же на душе и беспокойно и тоскливо.
Очень ведь хочется все время знать, что ты обо мне вспоминаешь. А то забудешь хоть на минуту — и снаряд клюнет как раз в то место, где я сижу. Ей богу — такое чувство…
Скоро пойду в большой — большой бой. Тогда не обижайся, если некоторое время писать не буду совсем… Но это — по секрету!
Да! И с Новым годом! Чуть не забыл!
конец 1944.
Несколько дней назад получил твое первое письмо после долгого — долгого молчания.
Получил я его как только появилась возможность доставлять к нам почту. Ведь я был в очень щекотливом деле — мы вскочили между зубов проклятого зверя прямо в пасть, и начали выбивать ему зубы изнутри, сея панику и ужас на дорогах. Много кюветов и обочин усеяно сейчас тысячами машин, повозок, велосипедов и военных и гражданских фрицев…
Дело шло легко и хорошо. Потом фриц немного опомнился, и тут нам пришлось попотеть…
Много раз приходилось звать тебя на помощь…