Философия как живой опыт - Бахтин Николай Михайлович. Страница 20
«Что такое творчество? — отдать тысячи возможностей за одно осуществление». Так сказал один из наших современников, и он прав. Можно сказать больше: что такое жизнь? — это тоже отдать тысячи возможностей за одно осуществление. А вы — для вас жизнь есть именно игра пустыми возможностями. Современность потому вам и любезна, что она — безмерное кишение невоплощенных и, по существу, невоплотимых возможностей. Вы говорите: «восхождение во времени, медленное прорастание корнями в былое, в извечное». Но разве о таком «медленном прорастании» говорят «факты вашего духовного опыта»? Нет, вы просто по-детски забавляетесь бессмысленной игрой, которая называется современной культурой: игра с призраками тысячелетий и культур, с призраками истин, идей, стилей, верований и посвящений. Все это было когда-то реальностью; но вы, для вашей игры, вы воссоздаете это в легких, пустых, призрачных подобиях. Вот ваше «прорастание в древнее, в извечное»! Это пустое самоуслаждение только разжигает в вас бесконечную, неутолимую жажду. Но вы не знаете, что даже малая капля подлинной реальности — утоляет до конца.
Поэт. Милый друг, почему всякий раз, как вы касаетесь этого вопроса о «подлинности» и «реальности», — вы впадаете в безудержный обличительный пафос и начинаете говорить метафорами, столь неожиданными в устах строгого философа?
Философ. Простите меня. Но вы знаете: здесь для меня основной, существеннейший вопрос, именно здесь коренится моя непримиримость в отношении к современности. Но вы правы, метафоры здесь ни к чему. Все сводится только к следующему: подлинно вместить можно лишь немногое; тот, кто возмечтал вместить и изжить всю безмерность времен и пространств, не вмещает в конце концов ничего и вынужден обольщать себя подделками и пустыми подобиями. Вспомните ваш недавний спор с нашим филологом. Вы утверждали, что вам равно доступны и близки все типы красоты; вы указывали, помнится, что с одинаковым трепетом читаете и Гомера и Песнь Песней. Филолог отнесся к этому недоверчиво. «Не верю, не верю людям, которые притязают на понимание слишком многого, — говорил он. — Подозреваю, что они не понимают по существу ничего и только притворяются; перед другими или перед самими собой — не все ли равно. Может быть, Гомер и Песнь Песней для божественного сознания и являются как два равноправных совершенства. Но для человеческого сознания они исключают друг друга. Надо иметь мужество сделать выбор». Вы помните ваш ответ? «Зачем совершать выбор, если я достаточно силен, чтобы вместить и примирить в себе и то и другое».
О да, выбор, ограничение, предел — вот чего вы боитесь больше всего. Вместо прекрасного предела вы избираете бесформенную беспредельность, где все стирается, сливается, теряет свой облик. Вы называете это вашей силой; но это слабость, самораспыление. «Пафос бесконечности — вот пафос современного человека», — гордо заявил один из ваших вождей. Но вспомните, чему учили нас греки: предел — прекрасен, беспредельное — безобразно. Они знали, что количественная ограниченность — единственный залог качественной насыщенности.
Через ограничение, отметение, выбор, воссоздать в себе малое, но завершенное единство — вот путь подлинного творчества, подлинной жизни. Но единственное понимание величия у современности — количественная безмерность. Поэтому я и отвергаю современность, и она для меня не путь к извечному-былому, но преграда.
Поэт. Все-таки, повторяю, во имя вашей лишь отвлеченно построенной реальности вы отвергаете единственную конкретную и неоспоримо наличную — современность. Прячьтесь от нее, уходите с головой в ваше вымышленное «малое и завершенное единство», но не называйте это «восхождением к подлинному, к реальному». Милый философ, вы повинны в мечтательном романтизме, в бегстве от реальности, «даже малая капля которой утоляет безмерно», как вы изволили выразиться. Возвращаю вам ваш упрек. И вместо вашего завершенного, но вымышленного единства избираю запутанную, мелькающую, но единственно доступную нам действительность. Что же поделать, если она оказалась не прекрасным пределом, как вам желательно, а ненавистной вам беспредельностью. Такой я ее принимаю, такой люблю,
Философ. О да, naufragar — это единственное, что остается всякому, принявшему современность. И если вам «сладко крушение в этом море», — то мне остается только вас пожалеть. Во всяком случае мы договорились до окончательной ясности. «Самоубийство через современность», вот что вы провозгласили только что… Но уже поздно, пора ехать домой. А вы еще останетесь?
Поэт. Не знаю, право, я еще не решил.
Философ. Так как перед вами «открыты пути во все времена и во все пространства», то решить довольно трудно. Впрочем, позволю себе высказать предположение, что, как и подобает переводчику Катулла, вы отправитесь на Монмартр: оттуда, «через страстное изживание современности», открывается прямой путь к тавернам Субурры.
Похвала смерти
1-й гость. Прошло немного дней с тех пор, как мы собрались здесь в последний раз, и вот — одно место за нашим столом навсегда опустело. Веселой соучастницы наших пиров, мудрой и сладостной Каллинои, не стало… Не надлежит ли нам, сложив венки, молча разойтись? Или наша веселая мудрость нам не изменила, и, как всегда, мы последуем нашему давнему обычаю: поочередно произнести похвалу одной из божественных сил, владеющих миром? Если так, то сегодня право на нашу хвалу по справедливости принадлежит Той, что благостно коснулась нашего круга.
Итак, друзья, нам надлежит восхвалить Смерть. Но не рабыню-привратницу, покорно открывающую двери в иную жизнь, а Смерть-завершительницу, неотвратимо и навеки полагающую предел бытию.
Это значит: оправдать ушедшую Каллиною, — показать, что ее мудрость, ее радость не обессмыслена, не унижена, но завершена смертью.
Это значит: оправдать и нас, живущих, — показать, что все биения нашего сердца, преходящего и тленного, до конца приемлют смерть и утверждаются ею.
И это значит еще: оправдать самую жизнь в ее божественной ограниченности, о которой говорит и которую славит каждое дыхание живого.
Ибо у обеих сестер — одно оправдание, и хвала смерти — есть хвала жизни.
2-й гость. Смерть Каллинои — как всякая смерть, с которой я подлинно соприкасался, — пробудила во мне двойственное чувство: скорбь и вместе — глубокую, торжественную радость. Скорбь — о том, что ее нет с нами, и еще — о том, что лишь связано с нею, но что не она сама: не осуществленный ею замысел, не исчерпанное ею счастье. Словом, скорбь — о себе самом или о вещах, о внешнем. Радость же — о самой Каллиное.
Но откуда эта радость? От смутного, но властного ощущения, что здесь, в этой смерти, что-то осуществилось, до конца завершило себя.
Я знал, что когда говорят о бессмысленности смерти, то говорят не о самом умершем, но о вещах: о том, что он мог бы еще сделать, достигнуть, и чего не сделал, не достиг.
И вот, в те мгновения, когда у меня хватало силы прорваться сквозь внешнюю случайность и бессмысленность события, я ощущал, что смерть не есть нечто чуждое, внешнее, насильственное; что только для вещей существует конец, — случайно, извне приходящее уничтожение. Для живого смерть не просто конец, но всегда — завершение. Она не приходит для него извне, но вырастает изнутри; всю жизнь зреет в нем самом, питается и крепнет его радостью, его мудростью, его болью, и медленно, как солнце, восходит из его собственной глубины.
Я понял тогда, что на какой-то высоте (мне еще недоступной) скорбь может и должна быть до конца побеждена радостью; и что, подлинно любя, я должен принимать и любить не только жизнь любимой, но нераздельно слитую с нею — ее смерть.