Гоголь. Соловьев. Достоевский - Мочульский Константин Васильевич. Страница 138

В письме уже набрасан план и выражена главная идея "Записок из Мертвого Дома "Г "преступники — самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего ". Вот это место: "И в каторге между разбойниками, я в четыре года отличил, наконец, людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а несколько. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте. (В записках это — дагестанский татарин Алей). Какою же благодарностью окружил он меня. Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной. (В "Записках " — Сушилов). Я ему давал денег — да много ли? Но зато благодарность его была беспредельной…. А propos: сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всякого черного, горемычного люда. На целые томы достанет. Что за чудный народ. Воообще время для меня не потеряно, если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его ".

В письме дана полная программа "Записок из Мертвого Дома ": быт, нравы, характеры, "истории бродяг и разбойников ", и центральная идея: "Этот народ — необыкновенный был народ ". Но осуществить уже готовый замысел удалось Достоевскому только через семь лет, в 1861 году. С пребыванием писателя в остроге связана легенда о том, что он подвергся там телесному наказанию. Партия арестованных разбирала барку на Иртыше: один из них, Рожновский, уронил в реку топор и должен был нырнуть в воду. Достоевский и еще один арестант держали веревку, по которой он спустился. Вдруг явился пьяный и свирепый плацмайор Кривцов и приказал отпустить веревку. Арестанты не повиновались и были наказаны розгами. Достоевский несколько недель пролежал в госпитале; каторжники думали, что он умер — отсюда его прозвище "труп ". Возвратившись в казарму, он повалился на пол в припадке падучей. Достоверность этой истории опровергается доктором Яновским, женевским священником А. Петровым, бароном Врангелем и дочерью писателя, Любовью Достоевской. Но одно несомненно: первые припадки эпилепсии случились с ним в остроге.

В письме к брату от 30 июля 1854 года он сообщает: "Я уже писал тебе о моей болезни. Странные припадки, похожие на падучую, и однако, не падучая… Впрочем, сделай одолжение и не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сняло ". Достоевский долго не догадывался, а, может быть, и не хотел догадываться, что у него падучая. В 1857 году лекарь Ермаков выдал ему следующее свидетельство: ''В 1850 г., в первый раз подвергся припадку падучей болезни (epilepsia), которая обнаружилась: вскрикиванием, потерею сознания, судсфогами конечностей и лица, пеною перед ртом, хрипучим дыханием, с малым, скорым, сокращенным пульсом. Припадок продолжался 15 минут. Затем следовала общая слабость и возврат'сознания. В 1853 г. этот припадок повторился и с тех пор является в конце каждого месяца ".

* * *

Четыре года каторги, четыре года "страдания невыразимого, бесконечного "были поворотным пунктом в духовном развитии писателя. В Омском остроге началось "перерождение убеждений ".

Оно подготовлялось давно и не закончилось на каторге. "Ветхий человек "умирал медленно, мучительно борясь с "новым "; новый "неуверенно, ощупью отыскивал свое место. В "Дневнике Писателя "1873 г. Достоевский утверждает, что ни эшафот, ни каторга не сломили его убеждений^ что мысли и понятия, которые владели его духом, попрежнему представлялись ему "чем то очищающим ". Но подземная работа критики и переоценки идеалов молодости уже происходила; постепенно расшатывалась старая "вера ", незаметно выростало новое мировоззрение. В "Дневнике "мы читаем: "Мне очень трудно было бы рассказать историю перерождения моих убеждений… История перерождения убеждений, — разве может быть во всей области литературы какаянибудь история более полная захватывающего и всепоглощающего интереса? История перерождения убеждений, — ведь это и прежде всего история их рождения. Убеждения вторично рождаются в человеке, на его глазах, в том возрасте, когда у него достаточно опыта и проницательности, чтобы сознательно следить за этим глубоким таинством своёй души ".

Историю своего духа писатель рассказывает не в философских терминах, а в художественных символах своих больших романов. Все они — акты единой духовной трагедии, откровение "глубокого таинства его души ". И, действительно, нет в мировой литературе истории более полной "захватывающего интереса ".

Отправляясь в Сибирь, Достоевский верил, что, переменяя жизнь, он "переродится в новую форму "(письмо от 22 декабря 1849 года). Что произошло с его душой за четыре года каторги? Рассказать об этом он не в силах. "Ну, как передать тебе мою голову, пишет он брату, понятия, все. что я прожил, в чем убедился, и на чем остановился во все это время? Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен… "И после описания жизни в остроге, снова повторяет: "Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать ". На человеческом языке нет слоц, чтобы рассказать о страшном опыте заживо–погребенного. Можно говорить только намеками и загадками. "Вечное сосредоточение в самом себе, продолжает он, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды. У меня теперь много потребностей и надежд таких, об которых я и не думал. Но это все загадки, и потому мимо… "

"Перерождение "началось с беспощадного суда над самим собой и над всей прошлой жизнью. В казарме, в "общей куче ", среди крика и гама "ста пятидесяти врагов ", писатель замкнулся в себе, в своем "страшном уединении ". Впоследствии: он писал об этом периоде: "Помню, что все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я полюбил, наконец, это уединение. Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое прошлое, судил себя неумолимо и строго, и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней жизни. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде… Я ждал, я звал поскорее свободу, я хотел испробовать себя вновь на новой борьбе… Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых. Экая славная минута! "

В душе совершается не только суд, но и осуждение прошлого, разрыв с ним, освобождение. Опять говорится о надеждах, о новой жизни. Из письма мы узнаем об отрицательной душевной работе (разрушение прошлого), но не видим положительной ее стороны. Какие новые "потребности "родились в душе? И "воскресение из мертвых "означало ли нечто большее, чем выход из "мертвого дома "?

Ответ на этот вопрос мы находим в письме Достоевского къ Н. Д. Фон Визиной, подарившей ему в Тобольске Евангелие. Выйдя из острога, он пишет: "Я слышал от многих, что вы очень религиозны, Н. Д. Не потому, что вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как "трава иссохшая ", веры и находишь ее, собственно потому, что в несчастии яснеет истина. Я скажу вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим и в такие минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост; зот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, то мне лучше бы хотелось оставаться с Христом, нежели с истиной ".