Гоголь. Соловьев. Достоевский - Мочульский Константин Васильевич. Страница 96
Смерть прервала этот труд. Но плодом изучения Платона явилась одна из самых замечательных статей Соловьева: «Жизненная драма Платона» (1898). Между греческим философом и его русским учеником было духовное родство, почти конгениальность. Соловьев чувствовал Платона как свое второе я и, говоря о его судьбе, подводил итоги своей собственной жизни. Статья его не только блестящий опыт жизнеописания, но и горячая исповедь сердца. Жизнь эллинского мыслителя представляется Соловьеву трагедией, завязка которой лежала в его отношении к Сократу. Смерть праведника Сократа, когда ее переболел Платон, приобрела для него универсальный смысл: быть или не быть правде на земле. Чтобы спасти правду, Платон объявил, что этот мир не настоящий, что существует другой, «в котором правда живет». Таково жизненное происхождение платонического идеализма. Попытка соединить два мира через Эрос не удалась Платону: человек одною силою ума, гения и нравствен ной воли не может исполнить свое назначение — победить смерть не в умозрении только, но и в действительности. Это есть путь богочеловеческий, и для Платона он был закрыт. Все же, пережив Эрос, мудрец освободился от чистого идеализма и обратился к практической деятельности — если не к перерождению природы, то к преобразованию общества, и здесь ждало его новое и более страшное «падение». «Под предлогом исправления мирской неправды торжественное утверждение этой неправды в той самой форме, которою был осужден и убит Сократ, — я не знаю более значительной и глубокой трагедии в человеческой истории».
Вдумываясь в жизнь своего учителя, Соловьев находил в ней «свое». Он тоже всегда чувствовал, что эта жизнь не настоящая и что есть другая, идеальная жизнь; он тоже верил в преображение мира через Любовь и, потерпев неудачу, обратился к преобразованию общества. В осуждении «практической» деятельности Платона слышится приговор Соловьева себе самому, своей теократической утопии.
Столь же личным признанием является речь о Мицкевиче (1898). Польский поэт, говорит Соловьев, пережил три испытания: отречение от личного счастья, отказ от национального мессианизма и отход от внешнего авторитета Церкви во имя духовной свободы. Испытания Мицкевича — испытания самого Соловьева.
* * *
Весною 1899 г. Соловьев в последний раз едет за границу. Он живет на французской Ривьере в Канн; там начинает он писать «Три разговора», которые заканчивает в Петербурге в 1900 г. «Повесть об Антихристе» он читает в виде публичной лекции: она вызывает протест и насмешки.
Соловьев говорил кн. С. Трубецкому о «Трех разговорах»: «Это свое произведение я считаю гениальным». И он едва ли ошибался. Спор с Толстым и «Повесть об Антихристе» — величайшие создания русской религиозной мысли. Наша литература не имеет ничего равного им по силе пророческого вдохновения, за единственным исключением «Легенды о Великом инквизиторе» Достоевского.
В последнем предсмертном сочинении Соловьева скрещиваются две линии, проходящие через всю его жизнь: линия борьбы с толстовским христианством и линия эсхатологических предчувствий. Их следует разделить и проследить в отдельности.
Отношения между Соловьевым и Львом Толстым всегда отличались мучительной сложностью. Эти два человека были полярно противоположны друг к другу, и каждая встреча их превращалась в столкновение: они почти физически не могли дышать одним воздухом. Проповедь Толстого оскорбляла самые заветные убеждения Соловьева. Учение Соловьева, его мистика, утопии, пророчества раздражали трезвого реалиста Толстого. И все же что‑то притягивало их друг к другу: они сходились, чтобы угрюмо помолчать вдвоем или начать ожесточенный спор. Расходились, потом опять мирились и снова ссорились. В 1881 г. Соловьев пишет из Москвы Страхову, что он часто встречается с Толстым, в 1882 г. сообщает И. Аксакову: «С Толстым уже давно не видаюсь, и он для меня «яко язычник и мытарь». Появление в печати книжки Толстого «В чем моя вера?» вызывает следующий лаконический отзыв Соловьева: «На днях прочел Толстого «В чем моя вера?». Ревет ли зверь в лесу глухом?» (Страхову, 1884 г.). И все же Соловьев не теряет надежды «убедить» Толстого. Примирение происходит в 1887 году. «Я вполне примирился с Л. Н. Толстым, — пишет он Страхову, — он пришел ко мне объяснить некоторые свои странные поступки, а затем я у него провел целый вечер с большим удовольствием, и если он всегда будет такой, то буду посещать его». Но примирение было непрочным. В 1891 году Соловьев в статье «Идолы и идеалы» ополчается против «народопоклонничества» и проповеди опрощения и называет убеждения Толстого «феноменологией его собственного духа». Отношения между ними снова портятся. Соловьев сообщает Гроту (1891 г.): «К Толстому не поеду: наши отношения заочно обострились вследствие моих «Идолов», а я особенно теперь недоволен бессмысленною проповедью опрощения, когда от этой простоты мужики с голоду мрут». В том же году, пытаясь организовать помощь голодающим, он жалуется Стасюлевичу на то, что его никто не поддерживает. «Остался один Лев Толстой, да и тот полоумный. Уж так у нас в городе устроено, что умный человек, так или пьет запоем, или рожи корчит, что святых вон неси».
И снова после отталкивания — притяжение. В 1894 году Соловьев делает последнюю попытку «обратить» Толстого. Он часто его навещает, сближается с его последователями, ведет бесконечные диспуты и беседы. «Здесь много виделся с Толстым и толстовцами, — сообщает он Стасюлеви–чу, — из котбрых более способные начинают от его полу–буддизма переходить к христианству в моем смысле, не теряю надежды и относительно его самого». Но атмосфера толстовского дома нередко приводила его в «окаменение». В. Величко видел однажды весной 1894 г. Соловьева на «журфиксе» у Толстых в Хамовниках. «Общество как‑то само собою разделилось тогда на три кружка: первый составляла группа лиц, беседовавших с хозяином дома и споривших по вопросу о непротивлении злу; второй состоял из светских дам и мужчин с графиней Софьей Андреевной во главе и третий — бойкая молодежь. Владимир Соловьев вошел вместе со мной и, невзирая на оказанный ему чрезвычайно милый и нежный прием, сразу впал в какое‑то мрачное безмолвие, точно окаменел. Я уже близко знал его в ту пору и сразу почувствовал, что ему не по себе… Помолчав в первом кружке и обменявшись несколькими незначительными словами во втором, он примкнул к третьему, а затем потихоньку ушел».
Уехав в Петербург, Соловьев пишет Толстому письмо с изложением «главного пункта разномыслия» между ними. Этот пункт — воскресение Христа. Соловьев доказывает Толстому, что на основании его же собственного мировоззрения он должен признать истину Воскресения. Духовная жизнь, несомненно, подчиняет себе жизнь физическую. В человеке духовная сила возрастает. «Если борьба с хаосом и смертью есть сущность мирового процесса, причем светлая, духовная сторона хоть медленно в постепенно, но все‑таки одолевает, то воскресение есть необходимый момент этого процесса, который в принципе этим и оканчивается». Воскресение есть не чудо, а безусловно необходимый факт. В Христе духовная сила, достигнув полноты своего совершенства, захватила и телесную жизнь, одухотворила ее. Нет основания считать образ евангельского Христа вымышленным, а если этот духовно совершенный человек действительно существовал, то он тем самым был первенец из мертвых. Весь мировой и исторический процесс ведет к личному и реальному явлению духовного начала и к полной победе духа над смертью; с другой стороны, свидетели–очевидцы, неграмотные евреи с изумлением рассказывают о воскресении Христа; такое совпадение не позволяет нам обвинять этих свидетелей в том, что они выдумали факт, значение которого им самим было непонятно. Наконец, без факта воскресения нельзя объяснить необычайный энтузиазм апостольской общины и всей ранней истории христианства.
Но даже такое «натуралистическое» доказательство воскресения, при котором божественность Христа стыдливо замалчивается и чудо Его восстания из мертвых толкуется как «безусловно необходимый факт», не убедило Толстого.