Прикладная метафизика - Секацкий Александр Куприянович. Страница 13

Любой афинянин за умеренную плату мог получить помощь в разрешении жизненно важного вопроса (будь то составление судебной речи или устранение сомнений в справедливости богов) или понаслаждаться свободным владением философскими техниками – диалектикой, герменевтикой, доксографией, толкованием числовых закономерностей и этимологическими упражнениями. Высокие образцы такого рода работы демонстрировал один из величайших софистов – Сократ. Достоинством софистики было умение дать ответ именно на заданный вопрос, притом в пределах компетенции вопрошающего, не ссылаясь на эзотерическую мудрость, находящуюся где-то за семью печатями и недоступную профанам. Девизом софистики можно было бы считать призыв: «Входите все – и не знающие геометрии, и знающие ее, усидчивые и нетерпеливые, легко впадающие в экстаз и недоверчивые по природе своей – каждому будет отпущено по его разумению.

Софистика требовала предъявления знаний в компактной форме, в момент востребования, без каких-либо жалоб на некорректность вопроса. Все, чем ты владеешь, должно находиться при тебе и извлекаться, как шпага из ножен. Для расслабленных мудрецов-книгочеев такая степень мобилизации непосильна, они демонстрируют ум с большой отсрочкой, поскольку умны они не здесь и сейчас, а в своих и чужих книгах, стоящих на полках с закладками, с опозданием, задним умом, при условии ангельского терпения и бесконечной снисходительности вопрошающих. Неудивительно, что софистика оказалась злейшим врагом кабинетной философии; традиционной мудростью (софией и философией) были брошены все силы на восстановление права первородства – и в результате победа была одержана. Победил Платон, записывающий третий, зримо или незримо присутствовавший при актуальных диспутах. Сам Платон был исключительно одаренным писателем – обаяние его текстов проступает через любые переводы. Но Академия Платона, предоставившая режим максимального благоприятствования преподавателям (включая право на косноязычие, невразумительность, самодурство), стала прообразом академической среды двух последующих тысячелетий. Софистика некоторое время еще продолжала существовать, но с уходом из нее мастеров не могла уже более конкурировать с кабинетной философией – и утратила право первородства, право представлять философию в ее подлинном аутентичном виде.

В эпоху Средневековья европейская метафизика нашла себе прибежище в монастырях (в тесном переплетении с теологией), охотно приютили ее и первые университеты; здесь и сформировалась достаточно однородная и стабильная академическая среда, цитадель, откуда по мере накопления сил и ресурсов совершались вылазки во внешний мир. Так, итальянское Возрождение на некоторое время изменило среду обитания творческих философов, искусство рассуждения и демонстрация блеска эрудиции переместились во дворцы герцогов и других сиятельных меценатов; в тот момент мудрость эпохи разворачивалась скорее пред лицом герцога Медичи, чем в аудиториях Болоньи, где преподавали эпигоны-неудачники. Но начало Нового времени вновь вернуло философию под академическую крышу: Сорбонна, Оксфорд, Кембридж, Тюбинген…

Тем не менее площадки присутствия периодически возникали за пределами аудиторий и кабинетов – и тогда они становились зонами максимального интеллектуального напряжения. Показательны в этом смысле различия между трансляцией интеллектуальной традиции в Германии и Франции. Германия начиная с конца XVII века (и за исключением небольшого, но крайне яркого периода) предстает как образцовый оплот кабинетной философии. Все, что принято понимать под немецкой классической философией, является делом профессоров.

Иное дело Франция. Здесь примерно с середины XVII века возникла альтернативная, исключительно благоприятная для зарождения и передачи творческой мысли площадка – великосветсткие салоны. Такие фигуры, как герцог Ларошфуко, маркиз Сен-Симон, Жан де Лабрюйер и госпожа де Севинье, в значительной мере возродили искусство Протагора и Горгия. Успех в салонной философии был своего рода продолжением фехтовальных навыков: острое словцо разило не хуже, чем острый клинок, да и промедление с ответом (плохая реакция) приводило к неминуемому поражению. Пришлось очистить мудрость от кабинетной пыли: ее вновь необходимо было держать при себе и тренировать в режиме реального времени.

Кстати говоря, если дошедшие до нас разрозненные сведения о греческой софистике не позволяют делать определенных выводов, то французская салонная философия такую возможность предоставляет. По крайней мере один из выводов со всей очевидностью гласит: имеющиеся в нашем распоряжении тексты под названиями «максимы», «опыты», «афоризмы», «характеры» и другие подобные им памятники французской моралистики не являются аутентичными фиксациями философского вклада их авторов. Скорее это партитуры или, может быть, даже либретто роскошных грандиозных представлений. Для передачи всей полноты смысла необходимо было бы воссоздание обычно опускаемых, но в данном случае чрезвычайно важных моментов: полифонии спора, общего контекста беседы, быстроты реакции или ее рокового запаздывания. Лишь на этом фоне афоризм (и даже реплика) обретают форму законченного произведения. Чтобы дать представление о соотношении потерь и сухого остатка, можно привести популярный театральный анекдот.

Премьера оперы «Евгений Онегин». Действие доходит до того места, где герой спрашивает у генерала:

– Кто это там в малиновом берете?

По сюжету дальше следует:

– Жена моя.

– Не знал, что ты женат!

Но в самый ответственный момент нужный берет потерялся. Где-то нашли зеленый и в нем выпустили актрису на сцену. Герой увидел, что надо выходить из положения, и ляпнул:

– Кто это там в зеленовом берете?

Генерал обалдел от неожиданности и, в свою очередь, выпалил:

– Сестра моя!

Евгений:

– Не знал, что ты сестрат!

Эффект последней реплики подготовлен ходом всего изложения; если это изложение опустить, получится «не смешно» – увы, чаще всего именно так обстоит дело с фиксацией вклада салонной философии.

На протяжении более сотни лет французская салонная философия на равных конкурировала с философией университетской. И если среди ее зачинателей значатся герцоги и маркизы, то последним ярким представителем высокого острословия был незаконнорожденный подкидыш Шамфор. К этому времени салонная культура перестала быть источником интеллектуальных новаций и приобрела эпигонский характер, переродившись в великосветскую болтовню.

Наступила эпоха немецкой классической философии, которая разворачивалась исключительно внутри академической среды. Без всяких преувеличений можно говорить о самом содержательном этапе в истории европейской метафизики. Одних только вкладов Канта и Гегеля достаточно, чтобы заподозрить, что немецкий и впрямь является родным языком философии. Безвыездное пребывание внутри университетской цитадели стало и временем максимального презрения к внеакадемическим попыткам философствования: критика здравого смысла в рамках немецкой классической философии приобрела статус особой дисциплины.

Тем более показательно новое смещение центра творческой мысли, случившееся в тридцатые годы XIX века и связанное с фигурами так называемых младогегельянцев. Эти выходцы из академической среды (среди них находился и Карл Маркс) попали в ситуацию, когда внимание к метафизике, включая интерес к самым свежим философским новостям, вдруг распространилось за пределы кафедр и университетских аудиторий. Трибуна философа выдвинулась в горизонт повседневности – на страницы газет, многочисленных кружков, в парламентские кулуары. Степень востребованности мыслителя-теоретика внезапно повысилась на несколько порядков: попасть на публичные лекции Фейербаха или Макса Штирнера стало теперь не проще, чем попасть в оперу, а гегелевскую философию истории и критику Фейербаха обсуждали за кружкой пива не только господа студенты, но и рядовые бюргеры.

Новая действительность разумного в значительной мере повлияла и на содержательную сторону философских теорий. Исторический материализм Маркса был обусловлен не только соображениями чистого разума; Маркса, как и многих его современников, влекла подлинность, а она в тот момент покинула академическую среду – точнее говоря, монополия университетов на подлинную, серьезную философию была на некоторое время утрачена. Как знать, родись Маркс лет на двадцать раньше или позже, он, возможно, не избрал бы своей трибуной рабочие кружки и газетные страницы. Тут можно прислушаться к Ницше, который описывает философскую аскезу как своеобразный инстинкт философа, позволяющий ему всякий раз выбирать оптимум условий для своего существования.