Английская Утопия - Мортон Артур Лесли. Страница 57
Этот страх Уэллс сохранил на всю жизнь. Он мог сочувствовать рабочим, желать облегчения их жизни, но никак не мог смотреть на них иначе, чем как на разрушительную силу, нуждающуюся в управлении, как на массу, которую надо вести, а иногда и принуждать. В его интересной ранней книге «Когда спящий проснется», где любопытно, хотя и искаженно, отражается классовая борьба, а идея революции окончательно не отвергнута, рабочие угнетены и мятежны, но могут поднять восстание только под предводительством могучей группы людей из высших классов; герой книги, Спящий, который, просыпаясь, оказывается владельцем всей земли, участвует в битве рабочих отдельно от них, как какой-то борец, пришедший к ним со стороны. Как бы ни было, рабочие не играют заметной роли ни в одной из его книг.
Под непродуманной, слепой верой в прогресс, в способность империализма избавиться от своих грехов и превратить мир в Утопию в глубине всегда лежит пессимизм. Самураев приходилось ждать, они могли не прийти вовремя. Мир, который Уэллс всегда рассматривал, как класс с непослушными учениками, которых надо было воспитать и обучить, становился все менее и менее внимательным. Сомнения Уэллса неожиданно проявляются даже в ранних вещах, например в «Современной Утопии», где герой говорит:
«Мы теперь как будто разочарованы во всем, нет ни новых религий, ни новых культов, ни новых орденов — больше никаких начинаний».
Это было в 1905 году, то есть тогда, когда в России начиналась новая революционная эпоха.
Но это было не то начинание, которого искал Уэллс или которое он был способен разглядеть. Успехи социализма с 1917 года и рост мирового революционного движения не утешали его. Он все больше и больше сердился, все сильнее удивлялся тому, что никто не слушает его добрых советов. В романе «Люди как боги» Утопия отнесена к такому далекому будущему, что фактически уже ничем не связана с существующим положением вещей. Уэллс уже неспособен разглядеть связь между настоящим и будущим, о вере в которое, как в нечто священное, он продолжает твердить.
В его последней книге «Разум у своего предела» даже эта отдаленная надежда утрачивается:
«Конец всему, что мы называем жизнью, уже близок, и мы не можем его избежать».
Такой конец кажется страшнее после стольких лет бурных и жизнерадостных пророчеств, однако он был предопределен с самого начала. У Уэллса было много превосходных качеств — мужество, ум, энергия, даже великодушие, когда не были задеты его предрассудки, но при всем этом он поворачивался спиной к будущему, и никакие таланты не могли создать ему глаза на затылке, чтобы он мог видеть вещи впереди такими, какими они были на самом деле. Его смутное понимание того, что происходило, нашло свое выражение, возможно, в его вере в то, что человек должен, чтобы выжить, превратиться в нечто такое, что он, Уэллс, не мог признать за человека.
Может быть, последнюю книгу следовало бы озаглавить «Фабианство у своего предела», так как фабианство, при всем бесславии своей истории, представляет все же в известном смысле попытку снабдить капитализм комплексом идей, устремленных в будущее. После Уэллса не было и, я думаю, не может быть фабианских утопий, или каких-либо иных утопий положительного характера. Форма сохраняет свою популярность, но используется она в отрицательном направлении, для выражения сатиры, или отчаяния, или для констатации вырождения некоторых типов интеллигенции в последней фазе капитализма. Положительный ответ Уэллсу был дан первый раз в 1917 году и затем, в ином роде, лет двадцать тому назад, когда два самых выдающихся фабианца, Сидней и Беатриса Уэбб, отреклись от всего своего прошлого, назвав свой очерк об СССР «Советский коммунизм — новая цивилизация».
2. Разрушители машин
«Наполеон из Ноттинг-хилла» Честертона начинается в туманной фабианской Англии 1984 года, в Англии, где как будто все пришло к мертвой точке, в Англии,
«верившей в нечто, называемое эволюцией. И она говорила: «Все теоретические перемены заканчиваются в крови и скуке. Если меняться, то надо это делать медленно и без риска, как меняются звери. Естественные революции — единственные, которые имеют успех. Консервативная реакция никогда не была защитницей самых слабых и отсталых».
И некоторые вещи изменились. Вещи, о которых думали мало, совершенно выпали из поля зрения. Вещи, случавшиеся редко, перестали случаться вовсе. Так, например, действенная физическая сила, управлявшая страной, — солдаты и полиция — все сокращалась и сокращалась, пока не исчезла почти окончательно. Народ мог бы за десять минут смести прочь немногих оставшихся полисменов, но он этого не делал, так как не считал, что это принесет ему какую-либо пользу. Народ утратил веру в революцию.
Демократия умерла, потому что никто не возражал против того, чтобы правящий класс правил. Практически Англия была теперь деспотией, но не наследственной. Кто-нибудь из чиновного класса становился королем. Никто не интересовался ни как это делалось, ни кто им делался. Король был всего-навсего универсальным секретарем.
Таким образом получалось так, что в Лондоне было очень спокойно».
Весь мир был беспросветно скучным, однообразным и космополитическим; фабианские методы были успешно применены, но Честертон не был вполне уверен, что они приведут к ожидаемым результатам и, во всяком случае, не к быстро движущимся, гладко отполированным Утопиям Уэллса: что бы ни последовало дальше, попытка Уэллса сделать фабианство волнующим умы должна была неизбежно кончиться неудачей.
Король выбирался по жребию, и вот в 1984 году жребий пал на Оберона Квина — молодого человека, бывшего, возможно, единственным оставшимся в живых юмористом на земле. Квин, желая устроить публичную шутку, издал указ о том, что все лондонские городские округа должны ввести у себя средневековый реквизит — старшин, герольдов, городскую стражу в роскошных костюмах и вооруженную алебардами, городские ворота, набат, сигнал для гашения огня и все прочее. В одно прекрасное время мэром Ноттинг-хилла, также по жребию, стал некто Адам Уайн — романтическая личность, принимавшая всерьез королевскую «хартию о городах», и когда соседние округа захотели провести через Ноттинг-хилл магистральную дорогу, он этому воспротивился, основываясь на правах, предоставленных ему хартией. В последовавшей за этим войне округ Ноттинг-хилл восторжествовал, при фантастическом неравенстве сил благодаря сочетанию счастья с военным гением. Тем временем благодаря страстям, разыгравшимся во время войны, шутка короля была претворена в жизнь не только у Уайна и ноттингхиллцев, но и у их противников. Жизнь сделалась красочной, романтической и чрезвычайно самобытной, и хотя владычество Ноттинг-хилла закончилось двадцать лет спустя после большого сражения, разыгравшегося в Кенсингтонских садах, последствия его победы и правления сохранились.
Все это, как видно, достаточно туманно. С одной стороны, это прекрасная пародия на Уэллса и фабианцев. С другой — очевидно, что Честертон понимал не больше, чем они, что творится в мире. Англия в его последних главах, после победы Ноттинг-хилла, имеет поверхностное сходство с Утопией в «Вестях ниоткуда», однако лишь в том, что касается самых незначительных внешних черт надстройки. Честертон думал, если он вообще задумывался над этим вопросом, что надстройку можно менять произвольно, оставляя базис неизменным. Возражение вызывает не то, что эта книга фантастична: в известных пределах фантазия представляет вполне закономерную литературную форму, но чтобы фантастическое произведение было эффективным, оно должно быть крепко связано с реальностью. Нужно, чтобы, если принимаются за основу определенные предпосылки, какими бы они ни были, все остальное вытекало из них логически. Мир, где может случиться что угодно, не имеет для нас никакой ценности.
Во всех книгах Честертона, и даже в «Наполеоне из Ноттинг-хилла», лучшей из них, мы постоянно чувствуем эту несообразность, потому что то, что автор хочет видеть происшедшим, невозможно по своей природе. Он был буржуазным радикалом, ненавидевшим империализм и боровшимся с ним в меру своих сил, но всегда во имя прошлого, вдохновленный мечтой возвращения к малому, местному и личному. Уэллс принял империализм, Честертон от него убегал, но ни тот, ни другой не поняли диалектики его превращения в социализм.