Английская Утопия - Мортон Артур Лесли. Страница 58

Для Честертона это кончилось тем, что его оппозиция, ненацеленная и мелочная, очень скоро истощилась, превратившись в сплошной акробатический фокус. Возмущение его было все же искренним, и в 1904 году, когда началась его карьера писателя, оно было очень четко выражено на страницах его «Наполеона из Ноттинг-хилла», что и придало этой книге ту положительную силу, которую мы уже не находим в его других произведениях. Обратившись к генезису книги, мы поймем, почему возмущение Честертона нашло надлежащую форму, остроту выражения, яркость чего-то фактически пережитого. В своей «Автобиографии» Честертон говорит (хотя это и без этого видно из некоторых мест его книги), что «Наполеон из Ноттинг-хилла» написан по воспоминаниям o тех рассказах, которые он любил сам себе рассказывать, когда мальчиком бродил по улицам западного Лондона; в ней чувствуется восхищение мальчика ясностью, решительностью и определенным богатством сказки, долго вынашиваемой в сердце. Молодой Честертон сам под именем Адама Уайна разрабатывает план защиты Ноттинг-хилла.

Как бы ни было, рамка, нужная ему для обличения империализма вместе с прославлявшим его фабианством и космополитизмом, бывшим его естественным спутником, была у него под рукой. Если мы вспомним, что Честертон писал эту книгу в годы, непосредственно следовавшие за бурской войной, одним из самых ярких противников которой он был, то нельзя не оценить ее силу и достоинства. Они нигде не выступают так ясно, как в великолепной сцене, в которой Уайн стоит лицом к лицу с королем и мэром, которые обсуждают проект проведения дороги, означающего конец независимости Ноттинг-хилла. Король говорит:

«— Вы пришли, милорд, по поводу Насосной улицы?

— По поводу округа Ноттинг-хилл, — гордо ответил Уайн. — Насосная улица составляет его оживленную и любезную горожанам часть.

— Однако не очень большую, — сказал с презрением Баркер.

— Если она достаточно велика, чтобы богатые на нее зарились, — сказал Уайн, подняв голову, — то достаточно велика и для того, чтобы бедняки ее защищали.

Король хлопнул себя по ляжкам и немного подрыгал ногами.

— Все почтенные люди в Ноттинг-хилле, — вмешался Бак своим холодным, жестким голосом, — за нас и против вас. У меня много старых друзей в Ноттинг-хилле.

— Ваши друзья те, кто взял ваше золото, чтобы изменить своим очагам, милорд Бак, — сказал мэр Уайн. — Я охотно верю, что они ваши друзья.

— Как бы ни было, они никогда не продавали грязных игрушек, — сказал Бак с коротким смешком.

— Они продавали вещи погрязнее, — ответил спокойно Уайн. — Они продали самих себя».

Несмотря на все свои блуждания, заведшие его в конце концов в тупик, в то время Честертон видел ясно по крайней мере две вещи. Первая заключалась в том, что нудная бюрократическая Утопия фабианцев и блестящая механическая Утопия Уэллса, представлявшая лишь особую разновидность ее, обе лишь отражают и прославляют империалистическую действительность, которую Честертон ненавидел. Поддержка фабианцами бурской войны служила ярким и свежим доказательством этому. Фабианцы мотивировали свою позицию тем, что буры-де были неспособны и отжили свое время, так что их должна была поглотить более современная и энергичная империя. Во-вторых, Честертон видел, что все эти люди ошибаются, полагая, что настает тусклый век компромиссов. Он верил, наоборот, что наступил век революционный, а следовательно, героический. Безусловно справедливо, что ожидаемая им революция была совершенно отличной от той, которая произошла на самом деле, и что, когда она наступила, он не сумел разглядеть в ней того, что предвидел, но это имеет меньше значения, чем самый факт его оправдавшейся интуиции. Уайн выразил это следующим образом перед своим последним сражением:

«Я помню, что в те давние мрачные дни, когда я был молод, мудрецы писали книги о том, как поезда пойдут быстрее, весь свет будет одной империей и трамваи станут ходить на луну. Но даже ребенком я говорил себе: «Гораздо более вероятно, что мы опять отправимся в крестовые походы и станем поклоняться богам города. И так оно и было».

«Наполеон из Ноттинг-хилла» был первым выстрелом по фабианской Утопии. Е. М. Форстер в своей книге «Машина останавливается» (написанной около 1912 г., но впервые изданной отдельной книгой под названием «Вечный момент» в 1928 г.) и Олдус Хаксли в «Прекрасном новом мире» (1932) атакуют ее с других позиций. Утопии Уэллса представляют собой капиталистическое общество, чудесным способом избавившееся от своих противоречий, потому что социализм Уэллса является утопическим социализмом, развивающимся не диалектически, не как отрицание буржуазного общества, а как его продолжение. Марксисты не могут признать такое будущее возможным, как не мог этого сделать и Честертон, но если бы оно и оказалось возможным, они отвергли бы его с отвращением. Уэллс же считал его и возможным и желательным. Форстер и Хаксли, признавая возможность такого будущего, считали его нестерпимым, хотя и по совершенно различным мотивам.

Выхолощенный целлофановый мир Уэллса вызывал проклятия и презрение Хаксли и наполнял Форстера жалостью и ужасом. Это вызвано отчасти тем, что Форстер был человечнее, чувствительнее и обладал большей культурой, а также и тем, что в 1932 году было легче, чем в 1912 году, разглядеть весь ужас такого мира, доведенного до своего логического завершения.

«Очень хорошо, — писал Лаус Дикинсон про книгу «Машина останавливается», — что нашелся кто-то, чтобы взять пророчества Уэллса — Шоу и вывернуть их наизнанку». Этот кто-то был, конечно, Форстер. Он описывает мировое государство в далеком будущем. Люди ушли глубоко под землю, и вся поверхность ее покинута. Люди живут по одному в одинаковых комнатах, из которых они посредством телевидения могут общаться друг с другом во всем мире. Никакой работы делать не надо, поскольку любая потребность — синтетическая пища, синтетическая одежда, синтетическая культура — обеспечена «машиной»: достаточно нажать соответствующую кнопку. В тех редких случаях, когда люди покидают свои комнаты, к их услугам движущиеся платформы и огромные быстрые воздушные корабли. Их сознание сделалось пассивным и восприимчивым, тело — слабым и вялым. Весь земной шар представляет одно целое, связанное «машиной», которая уже давно вышла из-под контроля человека и должна скоро сделаться предметом поклонения, как сверхчеловеческая сила:

«Машина, — восклицали они, — кормит нас, одевает и укрывает! Посредством нее мы разговариваем друг с другом, видимся, в ней наше существование. Машина — друг идей и враг суеверий; машина всесильна, вечна; машина благословенна!»

В том же духе, но без всякой видимой иронии у Уэллса один персонаж в «Освобожденном мире» хвастает, что «наука — уже не наш слуга».

И как в «Современной Утопии» герой с одобрением отмечает отсутствие окон в экспрессе, уносящем его из Швейцарии в Лондон, так и главный персонаж книги «Машина останавливается» — Вашит, мчась через весь мир, чтобы навестить своего сына Куно, не находит ничего, что могло бы ее заинтересовать на поверхности земли:

«В полдень она вторично взглянула на землю. Воздушный корабль пересекал другую горную цепь, но она плохо ее видела из-за туч. Внизу теснились массы черных скал, постепенно принимая серый цвет. Их очертания были фантастичны — одна из гор походила на простертого человека.

— В этом нет мысли! — прошептала Вашит и закрыла Кавказ металлической шторой.

Вечером она выглянула снова. Они пересекали золотое море, в котором лежало много маленьких островов и один полуостров.

Она повторила: «В этом нет мысли» — и закрыла Грецию металлической шторой».

В конце наступает катастрофа, быстрая и полная, «как и та, что была в дни Ноя». Машина останавливается, а с этим прекращается подача пищи, воздуха и света, и погребенные под землей миллионы людей погибают. В темноте Вашит и Куно встречаются, и перед концом он рассказывает ей о своем посещении поверхности земли и о найденном там сохранившемся человеке, который будто бы начнет все заново. В этот момент правда об их цивилизации становится им очевидной: