Маркиз де Сад и XX век (сборник) - Лели Жильбер. Страница 38
Два столетия тому назад Сад восславил тоталитарные общества во имя такой неистовой свободы, которой бунт, по сути, и не требует. Сад действительно стоит у истоков современной истории, современной трагедии. Он только считал, что общество, основанное на свободе преступления, должно вместе с тем исповедовать свободу нравов, как будто рабство имеет пределы. Наше время ограничилось тем, что странным образом сочетало свою мечту о всемирной республике и свою технику уничтожения. В конечном счете то, что Сад больше всего ненавидел, а именно, узаконенное убийство, взяло себе на вооружение открытия, которые он хотел поставить на службу убийству инстинктивному. Преступление, которое виделось ему как редкостный и сладкий плод разнузданного порока, стало сегодня скучной обязанностью добродетели, перешедшей на службу полиции. Таковы сюрпризы литературы.
Ролан Барт
Сад I 1
У Сада есть романы, в которых много путешествуют. Разрушительное странствие Жюльетты проходит через Францию, Савойю и Италию вплоть до Неаполя; Бриза-Теста доезжает до самой Сибири. Тема путешествия легко сопрягается с темой инициации; однако, хотя роман о Жюльетте и начинается с ученичества, путешествие у Сада никогда не приводит ни к какому новому знанию (разнообразие нравов отодвинуто в садовскую проповедь, где оно используется для доказательства относительности представлений о добре и зле). Будь то Астрахань, Анжер, Неаполь или Париж, садовские города — не более чем поставщики плоти, уединенные домики, сады, служащие декорацией для сладострастия, и климаты, служащие возбудителями сладострастия [22]; перед нами неизменно одна и та же география, одна и та же популяция, одни и те же функции. Важно пройти не через ряд более или менее экзотических случайностей, а через повторение одной и той же сущности, имя которой — преступление (под этим словом будем постоянно понимать пытку и разврат). Итак, если садическое путешествие и разнообразно, то садическое пространство единственно и неизменно: все эти путешествия нужны только для того, чтобы запереться. Образцом садического пространства может служить Силлинг, замок Дюрсе, стоящий в самой глубине Шварцвальда, где четыре либертена из «120 дней Содома» запираются на четыре месяца со своим сералем. Этот замок герметически изолирован от внешнего мира серией преград, напоминающих реалии некоторых волшебных сказок: селение угольщиков-контрабандистов, которые никого не пропустят, крутая гора, головокружительная пропасть, через которую можно перебраться только по мосту (этот мост либертены прикажут уничтожить после того, как запрутся в замке), десятиметровая стена, глубокий ров с водой, ворота, которые будут заложены кирпичами, как только либертены пройдут внутрь, и, наконец, ужасающее количество снега.
Таким образом, садическая закрытость — это остервенелая закрытость; она имеет двоякую функцию: во-первых, конечно, изолировать сладострастие, укрыть его от карательных действий мира; однако, либертенское одиночество — это не только практическая предосторожность; это и некая самостоятельная ценность существования, некое наслаждение бытием [23], поэтому оно обретает особую форму, функционально бесполезную, но образцовую в философском отношении: даже при самых надежных укрытиях садическое пространство предполагает некую «тайную камеру», куда либертен уводит некоторых своих подданных, уводит ото всякого постороннего взора, даже взора сообщников; в этой «камере» либертен будет абсолютно один со своей жертвой — вещь, весьма необычная в этом коммунитарном обществе; разумеется, секретность «камеры» совершенно условна: нет никакой нужды утаивать то, что в ней происходит, поскольку все происходящее так или иначе относится к области пыток и преступлений, а они практикуются в садовском мире с полной откровенностью; за вычетом религиозной тайны Сен-Фона, садовский секрет — это всего лишь театральная форма одиночества; он на время десоциализирует преступление; в глубоко словесном мире он осуществляет редкий парадокс: парадокс немого действия; а поскольку единственная реальность у Сада — это реальность рассказа, безмолвие «камеры» полностью смешивается с пробелом в повествовании: смысл обрывается. Символическим аналогом этого «провала» становится само местонахождение «камеры»: в этой функции постоянно выступают глубокие подвалы, крипты, подземелья, раскопы, находящиеся в самом низу замков, садов, рвов; из этих углублений человек выходит назад один, ничего не говоря [24]. Итак, по сути своей тайная камера — это путешествие внутрь земли, теллурическая тема, смысл которой разъясняет Жюльетта в связи с вулканом Пьетра-Мала.
Закрытость садического пространства выполняет и другую функцию: она создает основу для социальной автаркии. Запершись, либертены, их подручные и их подданные образуют целостный социум, имеющий свою экономику, свою мораль, свою речь и свое время, расписанное по дням и часам, членящееся на будни и праздники. Здесь, как и в других случаях, закрытость является предпосылкой создания системы, то есть работы воображения. Самым близким аналогом садовского города будет фурьеристский фаланстер: та же установка на подробное вымышление некоего самодовлеющего человеческого интерната, то же стремление отождествить счастье с закрытым и организованным пространством, та же страсть определять живые существа через их функции и детально регулировать взаимодействие этих функциональных классов, та же забота об экономии аффектов — короче, та же гармония и та же утопия. Садическая утопия — как, впрочем, и утопия Фурье — в гораздо большей степени определяется организацией ежедневной жизни, чем теоретическими декларациями. Признак утопии — ежедневность; или иначе: все ежедневное утопично: расписания, меню, перемены одежды, правила беседы или коммуникации — все это есть у Сада: садический город стоит не только на своих «удовольствиях», но и на своих потребностях; поэтому можно набросать этнографический очерк садовского поселения.
Мы знаем, что едят либертены. Мы знаем, например, что 10 ноября в Силлинге господа подкрепились на рассвете импровизированным (пришлось будить кухарок) завтраком, состоявшим из взбитых яиц, блюда под названием chincara, лукового супа и яичницы. Эти подробности (как и многие другие) не случайны. Питание у Сада — это кастовое дело, и потому оно подлежит классификациям. В ряде случаев еда — это знак роскоши, без которой не может обойтись никакой либертинаж — не потому, что роскошь сама по себе сладостна: садическая система не есть простой гедонизм — а потому, что деньги, необходимые для роскоши, обеспечивают разделение на бедных и богатых, на рабов и господ: «Я желаю неизменно видеть на нем», — говорит Сен-Фон, поручая Жюльетте заботы о своем столе, — «самые изысканные яства, самые редкие вина, самую ценную дичь, самые диковинные фрукты». В других случаях еда выступает как знак чрезмерности, то есть чудовищности: Минский, г-н де Жернанд (либертен, который пускает кровь своей жене каждые четыре дня) устраивают себе немыслимые трапезы, немыслимость которых (десятки перемен, сотни блюд, двенадцать бутылок вина, две бутылки ликера, десять чашек кофе) удостоверяет победительную мощь либертенского тела. Кроме того, господская еда имеет следующие две функции. С одной стороны, она восстанавливает, возмещает гигантский расход спермы, требуемый от либертена; редкая оргия не начинается с еды и не завершается «легким подкреплением сил» при помощи шоколада или гренков с испанским вином. Клервиль, с ее колоссальными оргиями, придерживается «особого» режима: она ест только очищенные от костей дичь и птицу, которым придан обманчивый вид других блюд; ее неизменный напиток в любое время года — ледяная подсахаренная вода с двадцатью каплями лимонной эссенции и двумя ложками настоя из апельсиновых лепестков. С другой стороны, еда, наоборот, может служить для убийства или по меньшей мере для нейтрализации: в шоколад Минского подмешивают снотворное; в шоколад юного Роза и г-жи де Брессак кладут яд. Животворная или смертоносная субстанция, садовский шоколад в конце концов становится чистым знаком этого двоякого пищевого режима [25]. Рацион второй касты, касты жертв, также известен: птица с рисом, компот, шоколад (снова!) — таков завтрак Жюстины и ее товарок в бенедиктинском монастыре, где они составляют сераль. Питание жертв всегда обильно, в силу двух вполне либертенских причин: во-первых, сами эти жертвы должны восстанавливаться (ангелическая г-жа де Жернанд после кровопускания просит подать ей молодых куропаток и утку по-руански) и откармливаться с тем, чтобы они могли предоставить для сладострастия выпуклые и пышные «алтари», во-вторых, необходимо обеспечить для копрофагической страсти «обильную, мягкую и нежную» пищу; отсюда — режим питания, разработанный с медицинской тщательностью (белое мясо птицы, дичь, очищенная от костей, ни хлеба, ни солений, ни жира; кормить часто и внезапно, вне привычного расписания, с тем, чтобы вызвать легкое расстройство желудка — вот рецепт, который предлагает всезнающая Дюкло). Таковы функции еды в садическом городе: восстановление, отравление, откармливание, испражнение; все они соотнесены со сладострастием.