Судьба и грехи России - Федотов Георгий Петрович. Страница 29

    Не знаю, было ли все это неизбежно. Неизбежны ли самоубийственные формы  опричнины Грозного, коммунизм  большевистской революции? Откуда эта разрушительная  ярость всех исторически обоснованных процессов русской  истории? Они протекают с таким «запросом», что под конец не знаешь — и через столетия не знаешь, — что это, к  жизни или к смерти?

    Петру удалось на века расколоть Россию на два общества, два народа, переставших понимать друг друга. Разверзлась пропасть между дворянством (сначала одним дворянством) и народом   (всеми остальными  классами  общества) — та пропасть, которую пытается завалить своими трупами интеллигенция XIX века. Отныне рост одной  культуры, импортной, совершается за счет другой — национальной. Школы и книга делаются орудием обезличения,  опустошения народной души. Я здесь не касаюсь социальной  опасности раскола: над крестьянством, по безграмотности  своей оставшимся верным христианству и национальной  культуре, стоит класс господ, получивших над ним право жизни и смерти, презиравших его веру, его быт, одежду и язык и, в свою очередь, презираемых им. Результат получился приблизительно тот же, как если бы Россия подверглась польскому или немецкому завоеванию, которое, обратив в рабство туземное население, поставило бы над ним класс иноземцев-феодалов, лишь постепенно, с каждым поколением поддающихся неизбежному обрусению.

==80

   Значит ли  это, что мы отвергаем дело Петра? Империю, созданную им, этот огромный дом народов, на четыре моря, на шестую часть земного шара, где в суровой  школе зрели для творческого пробуждения многомиллионные пласты европейско-азиатской целины? Где русский гений впервые вышел на пространства всемирной истории и с  какой силой и правом утвердил свое место в мире! Петербург, с кольцом своих резиденций, — единственный в мире  город трагической красоты, где в граните воплотилась воля  к сверхчеловеческому величию, и тяжесть материков плывет, как призрачная флотилия в туманах, с легкостью окрыленной мысли. Отречемся ли мы от развенчанного Петербурга перед вновь торжествующей Москвой?

    Людям,  которые готовы проклясть Империю и с легкостью выбросить традиции русского классицизма, венчаемого Пушкиным,   следует напомнить одно. Только  Петербург расколол пленное русское слово, только он  снял печать с уст православия. Для всякого ясно, что не  только Пушкин, но и Толстой и Достоевский немыслимы без школы  европейского гуманизма, как немыслим  он сам без классического предания Греции. Ясно и то,  что в Толстом и Достоевском впервые на весь мир прозвучал голос допетровской Руси, христианской и даже,  может быть, языческой, как в Хомякове и в новой русской богословской школе впервые, пройдя искус немецкой философии и  католической теологии, осознает себя  дух русского православия.

    Как примирить  это с нашей схемой сосуществования  двух культур? Для всех ясно, что эта схема откровенно  «схематична». Действительность намного сложнее, и даже  XYIII век и русское барство, особенно в нижних слоях его,  много народнее, чем выглядит на старинных портретах и в  биографиях вельмож. Не все получали свой последний  лоск в Версале. В саратовских и пензенских деревушках —  я говорю о дворянстве (см. у Вигеля) — XYII век затянулся  чуть не до дней Екатерины. Обе культуры живут в состоянии интрамолекулярного  взаимодействия. Начавшись  революционным  отрывом от Руси, двухвековая история  Петербурга есть история медленного возвращения. Перемежаясь реакциями, но все с большей ясностью и чистотой  звучит русская тема в новой культуре, получая водительство к концу XIX века. И это параллельно с неуклонным распадом социально-бытовых устоев древнерусской жизни и  выветриванием православно-народного сознания. Органическое единство не достигнуто до конца, что предопределяет культурную         разрушительность нашей  революции.  Ленин  в самом  деле через века откликается

==81

 Петру, отрывая или формулируя отрыв от русской культуры впервые к культуре приобщающихся масс.

       Вглядимся в интеллигенцию первого столетия. Для нас  она воплощается в сонме теперь уже безымянных публицистов, переводчиков, сатириков, драматургов и поэтов,  которые, сплотившись  вокруг трона, ведут священную  борьбу с «тьмой» народной жизни. Они перекликаются с  Вольтерами и Дидеротами, как их венценосная повелительница, или ловят мистические голоса с Запада, прекраснодушествуют, ужасаются рабству, которое их кормит, тирании, которой не видят в позолоченном абсолютизме  Екатерины. Над этой толпой возвышаются головы истинных подвижников просвещения, писателей, уже рвущихся  к народности, Фонвизиных, Новиковых, масонов. Ломоносов и Державин вообще перерастают «интеллигенцию». Но  что единит их всех, так это культ Империи, неподдельный  восторг перед самодержавием. Нельзя забыть, в оценке  русской интеллигенции, что она целое столетие делала общее дело с монархией. Выражаясь упрощенно, она целый  век шла с царем    против     народа,   прежде чем  пойти против царя и народа (1825—1881) и, наконец, с народом против царя (1905—1917). В пышных дворцах Екатерины в Царском Селе поэты встречаются с орлами-завоевателями; две линии наследников  Петровых  еще  не  разошлись. Лавр венчает меч, Державин поет Потемкина, и  все на коленях перед Фелицей. Никакой фимиам не претит, как не кажется льстивым в наши дни в России дифирамб пролетарской музы. Гармония между властью и культурой, как во дни Августа и Короля-Солнца, ничем не  нарушается. Интеллигенция, оторванная от народа и его  прошлого, не порвала связей со своим классом и с царем  (царицей). Здесь ее почва, суррогат почвенности; только через самодержавие она связывается с историческим потоком русской жизни.

        АРБАТ

                                                           Действие второе

    Между Царским  Селом и Арбатскими переулками, новой резиденции русской интеллигентской мысли, маленькая интермедия на Сенатской площади. 14 декабря 1825 года, почти незаметное в политической истории государства Российского, — неизгладимая веха в истории русской интеллигенции. Здесь совершается ее отрыв от самодержавия, отныне и навсегда она покидает царские дворцы.

   В оценке этого тяжелого для обеих сторон разрыва

==82

нельзя забывать, что интеллигенция начала XIX века осталась верной себе и традиции Петра. Не она первая изменяет монархии, монархия изменяет своей просветительной миссии. Перепуг Екатерины, Шешковский,  гибель Радищева и Новикова —  в этом русская интеллигенция неповинна. Она с ужасом встретила восстание крестьянства при Пугачеве и безропотно смотрела на его подавление. Отвечать ей пришлось за французских якобинцев да за дурную совесть Екатерины. Интеллигенция  простила ей все и в светлые дни Александра боготворила ее имя. С Александром интеллигенция всходит на трон, уже подлинная, чистая интеллигенция, без доспехов Марса, в оливковом венке. Этот кумир, обожаемый, как ни один из венценосцев после другого Великого Александра, — заключит над трупом своего отца безмолвный договор с молодой Россией: смысл его был в хартии вольностей, обеспечивавших дворянство, только что перенесшее режим Павла. Этому договору Александр изменил и всю жизнь  сохранял сознание своей измены. Потому  и не мог карать декабристов, что видел в них сообщников своей молодости. Но личный страх определил измену Александра — за корону, за власть, — но все же страх: страх перед свободой, неверие в человека, неверие в свой народ. В реакции он остался таким же оторванным от национальной и религиозной жизни народа, каким был во дни свободолюбивых  иллюзий. Отметим: русская монархия изменяет Западу не потому, что возвращается к Руси, а потому, что не верит больше в свое призвание. Отныне и до конца, на целое столетие, ее история есть сплошная реакция, прерываемая несколькими годами половинчатых, неискренних  реформ. Смысл  этой реакции — не плодотворный возврат к забытым  стихиям народной жизни, а топтание на месте, торможение, «замораживание» России, по словуПобедоносцева. Целое столетие безверия, уныния, страха: предчувствие гибели. В самые тихие «бытовые» годы  Николая 1, Александра III все усилия и весь строй государства ориентированы на оборону от призрака, от тени Банко. Пять виселиц декабристов — это «кормчие звезды» Николая 1, пять виселиц первомартовцев освещают дорогу Александра III. Русская монархия раскрывает в этом природу своей императорской идеи: «Не царство, а абсолютизм». Ключ  к ней на Западе, как и ключ к идеологиям русской интеллигенции. Революция во Франции убила абсолютизм просвещенный, и реставрация могла на несколько десятилетий оживить абсолютизм охранительный. Русский абсолютизм повторил, симпатически, этот излом, не имея своей революции, и этим создал карающий призрак революции.