За Маркса - Альтюссер Луи. Страница 19
Итак, я готов сделать еще один шаг и сказать, что следует не только избегать спонтанных иллюзий идеалистической концепции идеологической истории; кроме того, не следует поддаваться и тому впечатлению, которое вызывают тексты молодого Маркса, т. е. разделять иллюзии его собственного самосознания. Но для того чтобы понять это утверждение, следует перейти к рассмотрению реальной истории, т. е. поставить вопрос о самом «пути Маркса».
Здесь я возвращаюсь к самому началу. Да, разумеется, все мы рождаемся в определенный день, в определенном месте и начинаем мыслить и писать в неком данном мире. Для мыслителя этот мир в его непосредственности есть мир живых мыслей своего времени, идеологический мир, в котором он рождается для мысли. Для Маркса этот мир был миром немецкой идеологии 1830–1840 годов, в котором господствующими были проблемы немецкого идеализма, а также то, что принято называть продуктами «разложения системы Гегеля». Разумеется, этот мир был весьма специфичен и конкретен, но эта общая истина еще отнюдь не достаточна. Поскольку мир немецкой идеологии — это мир абсолютно беспрецедентного господства идеологии, мир, совершенно раздавленный под ее тяжестью (в строгом смысле слова), т. е. мир, наиболее удаленный от действительных реальностей истории, мир, который являлся наиболее мистифицированным, наиболее отчужденным среди всех европейских идеологий. Именно в этом мире Маркс появился на свет и начал мыслить. Случайность начала Маркса — как раз этот чудовищный идеологический пласт, в котором он родился, этот гигантский пласт, от давления которого ему удалось освободиться. И как раз потому, что ему действительно удалось от него освободиться, мы слишком часто склонны верить, что свобода, которую он завоевал ценой огромных усилий и сражений, уже всегда присутствовала в этом мире, так что вся проблема заключалась единственно в том, чтобы отрефлектировать, осознать ее. Мы слишком часто склонны принимать за чистую монету само сознание молодого Маркса, не замечая, что вначале оно находилось в фантастическом рабстве у этих иллюзий. Мы слишком часто склонны проецировать на эту эпоху более позднее сознание Маркса и писать эту историю в futur antérieur, о котором мы говорили, в то время как следует не проецировать одно самосознание на другое, но применять к содержанию рабского сознания научные принципы познания истории (а не содержание другого сознания), позднее обретенные сознанием свободным.
В своих более поздних трудах Маркс показал, почему этот гигантский идеологический пласт возник именно в Германии, а не во Франции или Англии; существовали две причины: историческое отставание Германии (отставание экономическое и политическое) и соответствующее этому отставанию состояние общественных классов. Германия начала XIX столетия, появившаяся в результате огромных преобразований, которые принесли с собой Французская революция и наполеоновские войны во всех областях жизни, несет на себе отпечаток своей исторической неспособности осуществить свою буржуазную революцию и достичь национального единства страны. Эта «фатальная неспособность» будет определять собой историю Германии на протяжении всего XIX столетия, а ее более отдаленные последствия будут заметны и за его пределами. Результатом этой ситуации, истоки которой можно проследить вплоть до эпохи Крестьянской войны, было то, что Германия стала одновременно объектом и наблюдателем реальной истории, разворачивавшейся за ее границами. Именно это немецкое бессилие вынуждало немецких интеллектуалов «размышлять о том, что другие делали», причем размышлять об этом в условиях своего бессилия, т. е. в формах надежды, ностальгии и идеализации, характерных для устремлений их социальной среды, для устремлений мелкой буржуазии: функционеров, профессоров, писателей и т. д., — причем исходя из непосредственных объектов их собственного рабства, в первую очередь из религии. Результатом этого ансамбля условий и исторических требований как раз и было это поразительно мощное развитие «немецкой идеалистической философии», с помощью которой немецкие интеллектуалы осмысляли свое положение, свои проблемы, свои надежды и даже свою «деятельность».
Заявляя, что французы сильны в политике, англичане — в экономике, а немцы — в теории, Маркс говорил это отнюдь не ради красного словца. Обратной стороной недостаточного исторического развития Германии было «чрезмерное развитие» в области идеологии и теории, совершенно несравнимое с тем, что могли предложить в то время другие европейские нации. Но самым главным является то, что это теоретическое развитие было идеологически отчужденным развитием, лишенным конкретной связи с отражаемыми в нем реальными проблемами и объектами. Именно в этом, с той точки зрения, которая представляет для нас интерес, заключается драма Гегеля. Его философия — это подлинная энциклопедия XVIII века, сумма всех приобретенных к тому времени знаний и самой истории. Но все объекты его рефлексии «переварены» его рефлексией, т. е. той специфической формой идеологической рефлексии, в плену которой находилась вся немецкая интеллигенция. Теперь мы можем понять, в чем могло и должно было заключаться фундаментальное условие освобождения молодого немецкого интеллектуала, который начал мыслить в 1830–1840 гг. в Германии. Этим условием было новое открытие реальной истории, реальных объектов, за пределами того гигантского идеологического пласта, который скрыл их под собой и не только затемнил, но и исказил. Отсюда вытекает парадоксальное следствие: чтобы освободиться от этой идеологии, Марксу необходимо было осознать, что чрезмерное идеологическое развитие Германии было в то же время выражением ее недостаточного исторического развития и что поэтому следовало вернуться назад и занять позицию по сю сторону этого идеологического бегства в будущее, для того чтобы подойти к самим вещам, прикоснуться к реальной истории и наконец — то оказаться лицом к лицу с теми сущностями, которые неясными очертаниями проступали в туманностях немецкого сознания [29]. Без этого возвращения назад история интеллектуального освобождения молодого Маркса была бы непонятной; без этого возвращения назад было бы непонятным и отношение Маркса к немецкой идеологии, в особенности к Гегелю; без этого возвращения к реальной истории (которое в определенной мере тоже является возвращением назад) отношение молодого Маркса к рабочему движению осталось бы непостижимым.
Я намеренно привлекаю внимание к этому «возвращению назад». Дело в том, что очень многие, используя формулы «снятия», заимствованные у Гегеля, Фейербаха и т. д., часто предлагают своеобразную фигуру непрерывного развития, во всяком случае развития, чьи прерывности следовало бы мыслить (в соответствии с моделью гегелевской диалектики, «Aufhebung») в пределах одного и того же элемента непрерывности, опорой которого является сама длительность истории (Маркса и его эпохи); в то время как критика этого идеологического элемента предполагает возвращение к подлинным объектам, (логически и исторически) предшествующим той идеологии, которая их отражает и скрывает.
Позвольте мне проиллюстрировать эту формулу возвращения назад двумя примерами. Первый касается самих авторов, субстанцию которых «переварил» Гегель, в том числе английских экономистов и французских философов и политических деятелей, а также исторических событий, смысл которых он проинтерпретировал, в первую очередь Французской революции. Когда в 1843 г. Маркс принимается за чтение английских экономистов, когда он занимается изучением Макиавелли, Монтескье, Руссо, Дидро и т. д., когда он изучает конкретную историю Французской революции [30], то он делает это не только для того, чтобы вернуться к источникам, которые читал Гегель, и подтвердить выводы Гегеля их источниками: напротив, он делает это для того, чтобы открыть реальность объектов, которыми овладел Гегель, чтобы придать им смысл своей собственной идеологии. В весьма значительной степени возвращение Маркса к теоретическим (французским и английским) продуктам XVIII века — это подлинное возвращение к позиции по сю сторону от Гегеля, к самим объектам в их реальности. «Снятие» Гегеля — это совсем не «Aufhebung» в гегелевском смысле слова, т. е. выражение истины того, что содержится во взглядах Гегеля; это отнюдь не снятие и превосхождение заблуждения в движении к истине, напротив, это снятие и превосхождение иллюзии в движении к реальности, точнее говоря, это даже не «снятие и превосхождение» иллюзии в движении к реальности, но разрушение иллюзии и возвращение назад, от разрушенной иллюзии к реальности; поэтому термин «снятие» лишается всякого смысла [31]. Маркс никогда не отказывался от этого имевшего для него решающее значение опыта непосредственного открытия реальности в трудах тех, кто переживал ее непосредственно и мыслил с наименьшим искажением: английских экономистов (они были сильны в политической экономии, ведь в их стране была экономика!), а также французских философов и политических деятелей (они были сильны в политике, ведь в их стране была политика!) XVIII столетия. Кроме того, он демонстрирует удивительную чувствительность, заметную, к примеру, в его критике французского утилитаризма, который в его глазах не обладает привилегией непосредственного опыта [32], чувствительность к идеологическому «остранению», порождаемому этим отсутствием: французские утилитаристы создают «философскую» теорию экономического отношения утилизации и эксплуатации, действительный механизм которого описывают английские экономисты, обнаруживающие его действие в самой английской реальности. Как мне кажется, проблема отношений между Гегелем и Марксом будет неразрешимой, если не принимать всерьез этот сдвиг точки зрения и не принимать в расчет, что это возвращение назад утвердило Маркса в той области, на той почве, которые уже не были областью и почвой Гегеля. И как раз исходя из этой «смены стихии» следует ставить вопрос о смысле Марксовых заимствований у Гегеля, о роли гегелевского наследия в трудах Маркса, в особенности, о роли диалектики [33].