Томас Мор - Осиновский Игорь Николаевич. Страница 28
Когда обстановка уже накалилась, случилось, что я отправился в Ковентри навестить свою сестру. Только я сошел с лошади, как меня спросили: «Может ли быть проклят тот, кто каждый день читает псалтырь Святой Деве?» Я засмеялся в ответ на смешной вопрос. Меня предупредили, что так отвечать опасно и что святейший ученейший отец учил совершенно противоположному. Я на все это не обратил внимания, потому что меня это нисколько не касалось. Вскоре меня пригласили на обед. Обещаю и прихожу. И вот входит старый монах — развалина, суровый, угрюмый. За ним следует мальчик с книгами. Я сразу понял, что мне готовят бой. Усаживаемся. Не теряя времени, хозяин тотчас же задает вопрос. Монах отвечает то же, что он говорил прежде. Я молчу. Я не люблю вмешиваться в полные ненависти бесплодные споры. Наконец они спросили, как мне кажется. Поскольку уже нельзя было молчать, я ответил, что я думаю, но коротко и небрежно. Тогда монах выступил с длинной подготовленной речью. За обед он наплел столько, что этого хватило бы почти на две проповеди. Главное в этих рассуждениях зависело от чудес; о многих из них, как он проболтался, он узнал из «Mariale» [41] и из других книжиц такого же пошиба, которые он велел выложить на стол, чтобы сделать свой рассказ более авторитетным. Когда же он наконец кончил, я скромно ответил, что, прежде всего, во всей этой проповеди не было сказано ничего такого, что могло бы убедить тех, кто, возможно, и не признает перечисленных им чудес, не отступая при этом от веры Христовой. Если же эти чудеса действительно были, то они не имеют никакого отношения к делу. Легче найти владыку, который может иногда простить что-нибудь врагам по заступничеству своей матери, но нет такого глупца, который, пообещав безнаказанность преступникам, расположившим к себе определенным послушанием его родительницу, провозгласил бы закон, поощряющий их дерзость по отношению к нему самому. Когда с обеих сторон многое было сказано, добился я того, что его все похвалили, а меня высмеяли как дурака. Стараниями злых людей, под маской благочестия споспешествующих своим грехам, дело наконец дошло до того, что справиться с ним можно было, лишь употребив весьма большие усилия епископа.
Я вспоминаю это не потому, что хочу взвалить на монахов бремя преступлений, — ведь одна и та же земля взращивает и целебные травы, и вредные, — и не с целью осуждения дурного ритуала, по которому они славят Святую Деву — спасительнее этого ничего не может быть, — но потому, что некоторые люди до такой степени верят в это, что видят полнейшую безопасность для свершения гнусностей. Это и есть то самое, что Эразм считает достойным порицания и чем он возбуждает к себе гнев. Но почему их не раздражает святой Иероним? Или же святейшие отцы, которые еще больше говорят о грехах монахов и гораздо суровее их преследуют? Какая хитрая старая змея! Как она всегда обмазывает аконит медом, чтобы никто не боялся ее яда! Как она портит вкус и вызывает тошноту, всякий раз когда нам дают противоядие! Люди, которые нами восхищаются и прославляют наши поступки, называют нас блаженными и святыми, т. е. те, которые обманывают нас и ведут от глупости к безумию, — эти люди, разумеется, чисты и благожелательны; их мы тоже называем добрыми и благочестивыми! Те же, которые делают для нас более полезное дело, которые говорят нам правду о том, каковы мы, те — псы лающие, грызущие, злобные, завистливые! И это должны слушать те, которые не обвиняли в грехе, называя кого-нибудь по имени, должны слушать от тех, которые открыто обливают грязью других людей!
Поэтому я теперь вижу, что слова комедиографа относятся не к какому-нибудь другому месту, а как раз к монастырю: «Уступчивость друзей родит, а правда — ненависть» [42]. Клеветник Руфин бранил Иеронима за правду, в то время как все добрые и честные читатели добро и честно верили правде. Эразм не только написал правду, но он сделал это с таким изяществом, что ему отовсюду шлют благодарственные письма; в том числе и монахи всех орденов, а в особенности твоего ордена. Ныне же ты плоско и чванливо нападаешь на него, хулишь его и поносишь, а ведь в основе твоих занятий лежит смирение. За смирение ты великими хвалами славишь не только свой орден! За святые установления, священное уединение, благочестивое соблюдение обрядов, бдения, суровый образ жизни и посты! А Эразма ты попираешь ногами, как собаку, изображая его псом лающим и болтуном! Когда я читаю эти слова, написанные столь благочестивым пером, мне кажется, я почти что слышу смиренные слова благочестивого фарисея: «Благодарю, Тебя, Господи, что я не таков, как прочие люди, например, как этот мытарь» [43].
Хотя я полагаю, что благочестивее воздавать хвалы добрым людям, чем заниматься обвинениями, однако я сейчас не собираюсь писать похвальное слово Эразму. Прежде всего, потому что это не в наших силах: настолько мы для этого не годимся. Во-вторых, лучшие и ученейшие люди всего мира наперебой оспаривают право на это, и они сделают так, что когда-нибудь его одобрят те, у кого глаза сейчас словно ослепли от яркой молнии, затуманились завистью и кто не может этому противостоять. Впрочем, если эти ученые и замолчат, то подобно тому, как при жизни Эразма его благодеяния получают одобрение людей хороших, так и после его смерти — я молюсь о том, чтобы она долго еще не приходила, — зависть исчезнет и его дела обретут всеобщее одобрение. Что касается меня, то, поскольку хорошие люди и не нуждаются в похвалах, я удержусь от высказываний, чтобы из-за меня не усилилась зависть тех людей, ум которых столь нечестив, что они питаются любой клеветой, но чахнут, когда хвалят хороших людей.
Полагаю, что, не оскорбляя их, я, по крайней мере, могу сказать следующее. Если кто-нибудь увидит, сколь прилежен Эразм, сколь велики, сколь хороши книги, которые он один Издал, и сколь их много, то он поймет, что этого хватило бы и не на одного человека; я думаю также, он легко обнаружит, что если бы Эразм был даже и менее добродетелен, то у него не осталось бы времени на грехи. Если же кто-нибудь беспристрастно посмотрит на его дела поближе, оценит их пользу и обдумает свидетельства тех людей, на труды которых упал его свет, до которых дошел его пыл, то, я думаю, этот человек, конечно, поймет, что сердце, из которого вырывается огонь благочестия, которое воспламеняет других, само при этом не остается холодным. Я полагаю, что эти похвалы не подходят для зависти, и ни один недоброжелатель не станет этого отрицать; впрочем, я не говорил бы о них, если бы не твоя брань, которая и сейчас не дозволяет мне остановиться, а неизбежно тянет меня за собой дальше. У кого хватило бы терпения слушать твои грубые нападки, когда ты называешь его бродягой за то, что он иногда меняет место, чего он почти никогда не делает, если этого не требует от него общее благо! Как будто бы совершенная святость и заключается в том, чтобы постоянно сидеть на одном месте вроде устрицы или губки, приклеившейся навсегда к одному и тому же камню! Если это правильно, то недостаточно хорошо устроен орден миноритов, члены которого по достойным причинам бродят по всему свету и который, если я не ошибаюсь, святее всех других орденов. Тогда и Иероним не был прав, пребывая то в Риме, то в Иерусалиме. Менее всего соответствовали вашему пониманию святости святейшие апостолы, потому что в то время, как вы сидите, вернее, еще до того, как вы осели на одном месте, они обошли всю землю. Я это говорю не для того, чтобы сравнить с ними Эразма или предотвратить клеветнические насмешки, но чтобы показать тебе, что, подобно тому как перемена места часто не заключает в себе греха, так и в сидении на одном месте не всегда есть какая-то особенная святость.
Но вернусь к Эразму. Каким бы ни было в нем все остальное — а оно прекрасно, — его бродяжничество, на которое ты столь рьяно нападаешь, я, конечно, без сомнения предпочитаю любой вашей добродетели, как бы она ни нравилась вам самим. Я думаю, что сейчас всякий, кто хочет наслаждаться жизнью и кто боится работы, предпочтет сидеть с вами, а не бродяжничать с ним. Ведь если посмотреть на труд, то Эразм иногда за один месяц делает больше, чем вы за много месяцев. Если же взвесить пользу от его труда, то за один месяц он иногда помогает всей церкви больше, чем вы за годы, если только ты не считаешь, что чье-нибудь постничание и жалкие молитвы имеют такое большое значение, как все замечательные книги, по которым учится праведности весь мир. Кажется, Эразму приятно, когда, пренебрегая зимним бурным морем, плохой погодой и всеми земными делами, он споспешествует общему благу. Но не такая уж приятная вещь тошнота во время плавания, мучения от качки, всегда стоящая перед глазами опасность смерти и кораблекрушения при непогоде. Не считаешь ли ты наслаждением то, что он столько раз пробирается сквозь дремучие леса, дикие заросли, преодолевает каменистые вершины и крутые горы, идет по дорогам, полным разбойников, изнуренный переходом, усталый, часто плохо принятый в гостинице, и не находит у вас ни пищи, ни ночлега? Особенно когда все эти беды, которые легко утомили бы даже молодого и сильного человека, должно выдержать несчастное стареющее тело, потерявшее силы от занятий и трудов! Поэтому почти очевидно, что все эти беды уже давно должны были бы его свалить, однако же Бог (который повелевает солнцу своему восходить над добрыми и злыми) все-таки сохраняет его для пользы неблагодарных! Откуда бы он ни возвращался, он всем привозил редкостные плоды своих странствий, себе же — ничего, кроме пошатнувшегося здоровья и вызванного его добрыми делами злословия самых злых людей. Ему так дороги его поездки, потому что их требуют его занятия, т. е. общее благо, которое он сам часто приобретает потерей личного блага, весьма охотно лишаясь его. Во время этих странствий, на которые ты так набрасываешься, он встречает людей, известных своей ученостью и жизнью; в нем всегда появляется что-то, что потом порождает нечто важное для общей пользы науки. Если бы он больше ценил свое собственное благо, у него сейчас было бы хоть сколько-нибудь менее подорванное здоровье и он был бы гораздо богаче и зажиточнее, потому что все властители и почти все правители наперебой стараются привлечь его к себе своими прельстительными дарами. Повсюду, где он живет, от него исходит польза, как от солнца, которое на всех льет свои лучи. Поэтому, конечно, и он заслужил, чтобы на него со всех сторон лились разные блага. Так как он целиком посвятил себя благу других людей, не требуя для себя никакой награды на земле, то и я не должен сомневаться в том, что милостивейший Господь вознаградит его и воздаст ему в полной мере. Когда я сравниваю Эразма, которого ты презираешь, с тобою и сопоставляю ваши заслуги, насколько это возможно сделать человеку, то у меня появляется несомненная надежда, что настанет наконец день, когда каждый из вас получит по достоинству. И пусть я надеюсь, что твоя награда будет очень велика, — я хочу, чтобы она была чрезвычайно большой, — Бог, однако, оценит вас обоих по справедливости и предпочтет его бродяжничество твоей усидчивости; и Он сделает это без ущерба для тебя, из расположения и даже благосклонности по отношению к тебе. Так как все содействует благу, то я уверен, что Бог предпочтет его красноречие твоему молчанию, а его молчание будет Ему угодно больше твоих молитв, его еда — больше твоего постничания, сон — больше твоих бдений! Наконец, все, из-за чего ты взираешь на него с такой надменностью, будет для Бога выше всего, что так сладко льстило тебе в течение всей твоей жизни.