Томас Мор - Осиновский Игорь Николаевич. Страница 29
Хотя мне и стыдно это сказать, но у меня нет сомнения в том, что ты никогда ни на кого не нападал бы с таким высокомерием, если бы не был на удивление убежден в своей святости! Для монахов нет ничего гибельнее! Из любви к тебе я желаю тебе быть от этого подальше! Ведь и мне, и людям, которые подобно мне качаются на волнах в этом несчастном мире, было бы полезно взирать на вас снизу вверх и видеть в вашем ордене не иначе как образец жизни ангельской! Оцепенев от чужой добродетели, мы увидели бы, насколько хуже наша собственная жизнь. Да и вам не очень-то полезно рассуждать о чужом жизненном пути и осуждать людей, которые зачастую лучше вас. Лучше, если ты привыкнешь смотреть по-иному даже и на тех, которые ведут более низкий образ жизни, не только скромнее относясь к себе, но и заботясь обо всех; если, несмотря на добрую надежду, будешь — в соответствии с тем, что сказано, — опасаться, как бы когда-нибудь не упасть: «Кто стоит, пусть смотрит, чтобы не упасть» [44]. Если раньше ты не падал, то очень хорошо подумать об этом, когда тебе показалось, что ты поднялся очень высоко, т. е., когда ты вступил в орден. Я говорю так не из-за того, что сомневаюсь в том, что Мария избрала себе лучшую часть [45], но из-за того, что думаю следующее: вся праведность человеческая — как лохмотья грязные, и людям следует с подозрением относиться даже к своим добрым делам. Возможно, тебе было бы невредно усомниться и испугаться, действительно ли ты близок Марии, избрал ли ты ее часть, предпочитая ее дар, который Христос предпочел дару Марфы, рвению апостолов. Тебе не кажется, что ты слишком легко себя испытываешь, убежав в свое священное уединение? Ты уходишь от греховных наслаждений в скрытом от нас присутствии Бога, который видит нас гораздо яснее, который исследует наши сердца глубже, чем это делаем мы сами. Глаза его видят наши пороки. Может быть, ты ушел от дел, уклонился от трудов и обрел радость покоя в тени благочестия, убежал от неприятностей, завернул в платок талант, который тебе доверили, и не пустил его в оборот, а потерял.
Такого рода размышления, конечно, обогатят тебя, потому что они дадут тебе возможность не гордиться своим орденом (гибельнее этого ничего нет) и не придавать слишком большого значения соблюдениям его ритуала, надеяться больше на христианскую веру, чем на свою собственную, зависеть не от того, что ты можешь сделать сам, но от того, чего ты не можешь сделать без божией помощи. Поститься ты можешь сам, бодрствовать можешь сам, молиться можешь сам, можешь делать это даже с помощью дьявола! Истинно же христианская надежда, отчаявшись в собственных заслугах, верит лишь в милость божию. Истинно христианская любовь — та, что не пыжится, не гневается, не ищет себе славы и вообще ничего не ищет, кроме одной только божией благодати, которая дается даром, по Его воле. Чем больше у тебя будет доверия к этим общим христианским добродетелям, тем меньше у тебя будет веры в святость своего ордена или же в свою личную; чем меньше ты в них станешь верить, тем более полезны они тебе будут. Ибо только тогда Бог посчитает тебя верным рабом, когда сам себя ты будешь считать рабом негодным. Разумеется, мы можем [так думать], даже если мы будем делать все, что можем; я молю Бога о том, чтобы каждый из нас делал это, и Эразм тоже; и не только это, но и гораздо больше; а если случится, что мы сделаем много, то хорошо бы нам думать, что мы вовсе ничего не сделали. Потому что этот путь более всего помогает подняться туда, где никакая чужая добродетель не станет нас мучить, где любовь людей к другому человеку не выжмет из воспаленных глаз ни одной завистливой слезы.
В конце ты пишешь, чтобы я был скромен и никому не показывал твоего письма; но я не понимаю, какое отношение это имеет к моей скромности? С твоей стороны, несомненно, было бы признаком скромности или же определенного благоразумия, если бы ты показал это письмо меньшему числу людей; это было бы признаком скромности, если письмо тебе кажется очень хорошим; признаком благоразумия, если оно тебе кажется очень плохим. Ныне же у тебя новый вид скромности — требовать от меня молчания как в случае, если бы тебе не нравилось твое письмо или же как если бы ты был против похвалы. Но так как тебя самого подзадоривает зуд тщеславия, ты выискиваешь тех людей, у которых такая же парша, чтобы с одинаково приятной пользой и почесаться и почесать других! Когда я слышал отовсюду, что твое изящнейшее, продиктованное Святым Духом письмо так меня изменило, что я отрекся от сочинений Эразма, то я подумал, что мне необходимо засвидетельствовать свое мнение письменно, дабы победить глупость этих людей, если они верят в это, или же одолеть их злобность, если они всё выдумали. Ведь я не могу судить о том, как подействовало на них твое письмо. Как говорится в пословице, ослам по вкусу чертополох. Разумеется, я в этом письме не увидал ничего столь блестящего, чтобы оно меня ослепило и белое мне перестало казаться белым.
Поэтому из-за пустейшего твоего хвастовства или из-за хвастовства твоих друзей я подумал, что надо объявить об этом открыто. Но я решил не бесславить тебя, не называть в письме твоего имени, которое мне все-таки дорого, и вычеркнуть его из твоего письма, которое находится у меня. Что бы ни сказали и ни подумали об этом письме люди — нет сомнения в том, что хорошие и ученые люди станут говорить и думать о нем очень плохо, — тебя, однако же, не коснется ни стыд, ни позор. Я очень рад, что после неистовства ты все-таки пришел в себя и под конец стал спокойнее, допуская надежду на то, что твой гнев против Эразма может прекратиться на не слишком трудном условии. Ибо ты пишешь так: «Однако же, я перестану быть врагом Эразма и даже с удовольствием подружусь с ним, если он исправит свои незначительные оплошности». Вот каково! Облагодетельствовал! Не то следовало бы опасаться, как бы он, бедный, не размок от слез, лишившись всякой надежды обрести когда-либо расположение такого человека! Но если ты теперь предлагаешь столь легкие условия мира и твои требования справедливы, то, несомненно, он охотно им подчинится и все исправит, как только ты покажешь ему его ошибки. Ибо до сих пор ты только показывал свои. Ты называешь незначительными оплошностями употребление слова verriculum вместо sagena и remitte вместо dimitte, discumbentibus вместо discumbentium [46] и все в таком роде; когда он употребляет латинское слово вместо варварского, литературное вместо ошибочного, ясное вместо темного, когда исправляет ошибку переводчика или погрешность переписчика, передает греческое выражение на латинском языке! Все ошибки, повторяю, он исправит, чтобы ты не был его врагом! И все варваризмы, и все солецизмы, все, что было темным, каждый стих, который проспали, каждую оплошность переписчика. Все это богатство Эразм восстановит и снова по доброй воле возвратит в святилище, потому что, я думаю, если бы он взял это из храма, то совершил бы не только кражу, но и святотатство. Кажется, его нисколько не испугает возможность отчуждения от него всех хороших и ученых людей, которых он покорил этим своим трудом, если взамен всех них он обретет наконец тебя и это примирение. Т. е. вместо народа — неких высоких начальников, вместо просвещенных людей — дуумвиров.
Но — шутки в сторону. Одно ты сделал правильно и благочестиво, поэтому я искренно и чистосердечно хвалю тебя за то, что, говоря о существовании всего лишь незначительных оплошностей, которые надлежит исправить, ты говоришь это стыдливо, как и приличествует твоей скромности. Однако этим ты снимаешь с себя преступную ложь и признаешь, повторяю я, вымыслом и обманом все то, что ты весьма пылко говорил сначала о ереси, о схизме, о глашатае антихриста. Я не настолько в тебе отчаялся и не так плохо о тебе думаю, чтобы полагать, что ересь, схизма, глашатай антихриста для тебя — незначительные, маленькие оплошности; ведь гнусность этих преступлений превосходит любое зло. Поэтому, так как я вижу, что ты отказываешься от своих тяжких обвинений, я не намерен с тобою спорить о незначительных вещах.