Истины бытия и познания - Хазиев Валерий Семенович. Страница 41

Но стихотворение дуально не потому, что так замыслили построить свою работу поэт, а потому, что он описывает стихотворением реальную жизнь, которая сама бинарна, двойственна, где внешнее и внутреннее образуют метафоричное единство. В утро нашей жизни, в ту пору, когда еще кругом все (вот оно это раздражающее «все»!) светло и прекрасно, мы уже в трауре, мы уже сделали первые шаги к старости и смерти, начали собирать этот трагический урожай. Но до поры до времени этого не замечаем и не чувствуем. Надо дойти до вершин жизни, когда холодная старость окутает белой сединой голову, чтобы понять то, что не понимаем в молодости: все мы смертны с момента своего рождения, и главное — расстояние до него мизерное. Восход солнца оповещает о неумолимом вечере и неотвратимом закате, за которым последует вечная тьма. Вместо дневной жары придет вечерняя прохлада, а затем и ночной холод. Тьма предстоящей ночи рождается вместе с утренним солнцем. Бытие не возникает из небытия, ибо они рождаются вместе, а со временем лишь меняются местами. Молодость и жизнь и есть самые главные метафоры, скрыто несущие в себе свои противоположности — старость и смерть. Стихотворение метафорично потому, что метафорична жизнь. Лермонтов читал стихотворение глазами старости, а Тютчев — молодости. Они совершенно точно перевели разные половинки одного и того же стихотворения, которое можно было бы назвать «Жизнь и смерть» или «Молодость и старость», и перевести так.

Объятая снегом и льдом, одиноко
Сосна на вершине стоит,
И свищут над нею свирепые ветры,
И бездна под нею лежит {139}.
Мольбу небесам посылая, желает
Той жизни хоть миг повторить,
Где пальмой прекрасной жила, что не знает
Заснеженных траурных плит.

Казалось бы, что теперь уже все сказано о стихотворении объемом всего каких-то восемь строк. Но…

3

Но позволим себе обратить внимание еще на одно обстоятельство, которое необходимо учесть при переводе смысла данного стихотворения. Если Fichtenbaum разложить на составные части, понимая некоторую искусственность этого, на fichte и Baum, то ficht — форма от fechten, от глагола, который образует основу и для слова «фехтовальщик», и для слова «бродяга» (Fechtbruder), а также для слов «драться», «биться», «сражаться», «бороться» и (fechtengehen) — бродяжничать. Есть такие люди, которым дома не сидится: они были и в Античности, и в Средние века, и в Новое время, и есть сегодня. Они стремятся заглянуть за горизонт и земли, и знаний, и чувств, и реальности, и времени. Такова вся Западная культура, которая устремлена вперед, постоянно бежит за убегающим горизонтом прогресса. Не случайно европейцы пришли колонизировать Восток, а не наоборот, хотя в пятнадцатом веке Китай был самой могущественной державой во всех отношениях: экономическом, политическом, военном, морском, научном и т. д. Но восточная культура экстровертна, завернута на самую себя. Западная же культура интровертна — устремлена во вне и в пространственном, и временном, и познавательном, и практическом смыслах. Возвращаясь к стихотворению Гейне, понятно, почему не Восток колонизировал Запад, хотя имел больше возможностей, а наоборот. Восточному купцу (путешественнику, бродяге, фихтенбаумам) в холодном Западе было неуютно, он здесь умирал, тоскуя по уютно обустроенному восточному дому. Здесь надо было рваться вперед, а не довольствоваться традициями. Запад рвал с прошлым, чтобы прыгнуть в будущее не только по эпохам, а сутью самой культуры, сущностью своей души. Это неприемлемо для Востока, для него это — смерть, это — отказ от человеческого в человеке. Восток предпочитает быть у себя дома, где тепло, светло и спокойно. Запад ищет бурю и победы, без которых он тоже чувствует себя мертвым, потерявшим человеческое в человеке. Гейне выразил через собственные чувства сущность западного Человека, рвущегося вперед, трагичного по своей сущности, кающегося у порога смерти, которая, однако, не может его остановить.

В маленьком стихотворении Гейне прочувствовал также и свое предположение, что ждет Восток, если он примет культуру Запада. На наш взгляд, он ошибся. Но только по времени. Так бы было во времена Гейне, но не в двадцатом веке. В наш век, как раз Восток пришел на Запад, усвоил его технологии и уходит вперед, ибо сумел сохранить и свою традиционную культуру. Современный Восток стал Евразийством (вот она — опять бинарная метафора!), объединив обе мировые культуры, тогда как Запад остается прежним однобоким и односторонним.

Вот о чем стихотворение Гейне — о вечном и жестоком противостоянии Запада и Востока, Молодости и Старости, Жизни и Смерти, Бытия и Небытия, а не о лирических сантиментах влюбленной парочки, хотя именно этот казалось бы поверхностный пласт бытия привлекает большинство людей и в жизни, и в искусстве.

2. Кант и Воланд

«Если я не ослышался, вы изволили говорить, что Иисуса не было на свете? — спросил иностранец, обращая к Берлиозу свой левый зеленый глаз.

— Нет, вы не ослышались, — учтиво ответил Берлиоз, — именно это я и говорил.

— Ах, как интересно/ — воскликнул иностранец…

— Изумительно! — воскликнул непрошеный собеседник, и, почему-то воровски оглянувшись и приглушив свой низкий голос, сказал: — Простите мою навязчивость, но я так понял, что вы, помимо всего прочего, еще и не верите в бога? — Он сделал испуганные глаза и прибавил: — Клянусь, я никому не скажу.

— Да, мы не верим в бога, — чуть улыбнувшись испугу интуриста, ответил Берлиоз. — Но об этом можно говорить совершенно свободно.

Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства:

— Вы — атеисты?

— Да, мы — атеисты, — улыбаясь, ответил Берлиоз…

— Ох, какая прелесть! — вскричал удивительный иностранец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.

— В нашей стране атеизм никого не удивляет, — дипломатически вежливо сказал Берлиоз, — большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге…

— Позвольте вас поблагодарить от всей души!

— За что это вы его благодарите? — заморгав, осведомился Бездомный.

— За очень важное сведение, которое мне… чрезвычайно интересно…

— Но, позвольте вас спросить, — после тревожного раздумья заговорил заграничный гость, — как же быть с доказательствами бытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?

— Увы! — с сожалением ответил Берлиоз, — ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь, согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования бога быть не может.

— Браво! — вскричал иностранец, — браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!

— Доказательство Канта, — тонко улыбнувшись, возразил образованный редактор, — также неубедительно. И недаром Шиллер говорил, что Кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством.

— Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки! — совершенно неожиданно бухнул Иван Николаевич.

— Иван! — сконфузившись, шепнул Берлиоз.

Но предложение отправить Канта в Соловки не только не поразило иностранца, но даже привело в восторг.