Константин Леонтьев - Волкогонова Ольга Дмитриевна. Страница 18

В первую зиму своей службы Леонтьев сделал семь ампутаций. Трое после операции умерли, четверо – вернулись домой увечными, но здоровыми. Статистика ужасающая для современного читателя, но вполне положительная для того времени. Учитывая условия еникальского госпиталя, результат Леонтьева был хорош. Ведь многие привычные для нас вещи были недоступны для медицины того времени, – прежде всего, не было антибиотиков, и заражение крови после операции было обычным делом.

Сам Леонтьев от свежего южного воздуха явно пошел на поправку, о чем не раз с удовлетворением сообщал в письмах матери. Он вспоминал, что гляделся в зеркало и видел, «до чего эта простая, грубая и деятельная жизнь даже телесно переродила меня: здесь я стал свеж, румян и даже помолодел в лице до того, что мне давали все не больше 20-ти, а иные даже не больше 19 лет… И я был от этого в восторге и начинал почти любить даже и взяточников, сослуживцев моих, которые ничего «тонкого» и «возвышенного» не знают и знать не хотят!.. На радостях я находил в них много «человеческого» и ничуть не враждовал с ними… Я трудился, я нуждался, я уставал телом, но блаженно отдыхал в этой глуши и сердцем, и умом» [81]. Нравилась ему крымская полудикая природа, греческие и татарские деревушки, нависающие над морем горы, редкие прогулки по зимней керченской набережной (часто ездить в город не получалось: не было ни времени свободного, ни денег)… Леонтьев мечтал скопить денег и купить себе лошадь – для прогулок по степи.

Сослуживцы о литературных притязаниях нового младшего ординатора не догадывались, – Леонтьев не разговаривал ни с кем ни о Тургеневе, ни о Евгении Тур или графине Ростопчиной, ни о том, что пишет: ему нравилось его инкогнито, его тайное превосходство над новым обществом, напоминавшим Константину пушкинскую «Капитанскую дочку»… «Я считал себя… чем-то вроде Олимпийского бога, сошедшего временно на землю» [82], – вспоминал с иронией Леонтьев. Леонтьев воспринимал военную службу как короткую перемену в жизни – чтобы обострить свои восприятия, чувства, испытать себя, ну и профессией врача заодно овладеть. Он писал об этом времени: «я считал себя если не орлом или королевским соколом (этого я, кажется, не думал), то уж наверное какой-то «райской птицей». Эта райская птица по своей собственной воле дала остричь себе крылья и снисходительно живет пока на заднем дворе и не боится никого, и сама никого не трогает. Это она пока!.. Она притворилась только на время «младшим ординатором и больше ничего». Она поэт; она мыслитель и художник, миру пока неизвестный… она, кроме того, «charmant garcon» [83], который нравится (кому следует)… и, наконец, калужский помещик, у матери которого в саду, в прелестном Кудинове…

Вблизи шиповник алый цвел,
Стояла темных лип аллея…

Думать так было, может быть, и глупо, но зато очень приятно!» [84]

Окружавшие его армейские офицеры были, конечно, «дюжинные люди», но и занимательные по-своему, – Константин чувствовал себя среди них сторонним наблюдателем. Он понимал, что его крымская жизнь – временная, но тем она ему и нравилась. Лучше всего сказал об этом он сам в одном из писем к матери: «я ехал не на радость, не на карьеру сюда, и если бы мне пришлось здесь прожить несколько лет, я бы, кажется, принял хлороформа… Для чего я пошел в военную службу? Мне тогда по известным Вам обстоятельствам хотелось перемены, это раз; 2-е, я знал, что перемена мест, лиц и отношений пробудит во мне многое, что уснуло от прежней жизни; я угадал, и все это сбылось, т. е. я стал деятельнее жить поневоле, по совести, а после и по привычке, 3-е, я хотел на год, не более, южного воздуха и добился его; и вижу от него пользу. Вот что заставило меня ехать; прибавьте к этому желание иметь независимое жалованье и не отягощать Вас при Вашем настоящем положении и кроме всего – любопытство видеть войну, если можно, чего 2 раза в жизнь, пожалуй, не случится; да и не дай Бог; а один раз посмотреть недурно» [85].

В первые восемь месяцев своей службы в Еникале Леонтьев ничего не писал. На это не было времени – он старался сделать из себя настоящего врача, в том числе, и для того, чтобы потом кормить себя и мать частной практикой. Заниматься литературой было невозможно и с нравственной точки зрения – «совесть не позволяла мне тут заниматься ею; при виде стольких терпеливых страдальцев, порученных мне судьбою, я желал одного: делать как можно меньше ошибок в диагностике и лечении» [86]. Да и писать о крымской жизни он еще не мог – мало знал ее, писать же о своей оставленной в Москве любви было слишком больно… Его писание в Еникале ограничивалось врачебными назначениями «в билеты» и многочисленными письмами. Он писал Тургеневу и Краевскому – чтобы выяснить судьбу отосланных в редакции очерка и повести. Он писал горбатой тетушке – чтобы не волновалась за своего Костиньку. И, конечно, он писал своему «дружку» – Феодосии Петровне, которая даже хотела навестить сына весной 1855 года, посмотреть на военное житье-бытье, а возможно и остаться у него до окончания его службы («Вы, насколько я вас знаю, предпочтете гром пушек долговременной разлуке» [87], – писал ей сын).

Письма к Феодосии Петровне частично сохранились. Читать их интересно – ведь и мать у Леонтьева была незаурядной; сын описывал ей не только свой быт, но делился мыслями и планами на будущее. Из писем Леонтьева встает образ женщины не только умной, но властной и строгой. Не случайно у сына появляются заискивающие интонации, когда он просит о каких-то поблажках – и не для себя! – для старой тетушки Катерины Ивановны: «не можете ли вы вообразить, что я все еще в университете и что вы мне даете 10 руб. в месяц; отдайте их тетушке на покупку в Москве минеральных вод, которые ей советовал через меня пить Ротрофи [88]… На всякий случай приложу записку к Ротрофи с просьбой выслать эти воды, в случае вашего согласия на это доброе дело. Я убежден, что они облегчат ее много, и так как с ее стороны вы не видали неблагодарности, то и надеюсь, что вы на это изъявите согласие» [89].

В описаниях Леонтьевым своей крымской жизни есть разница: в своих воспоминаниях он рисут эти годы как вольные, спокойные и по-своему счастливые: «Так было сладко на душе. Здоровье было прекрасно; на душе бодро и светло от сознания исполняемого, по мере умения, долга; страна вовсе новая, полудикая, живописная, на Москву и Калугу ничуть не похожая…» [90]. А в письмах к матери тональность иная: с одной стороны, он успокаивал ее, говорил, что выздоровел, чувствует себя хорошо, несмотря на занятость по службе, с другой – немного кокетничал и жаловался; писал, например: «А со мной что будет, то будет… Невозможно предполагать, чтобы вся жизнь была из одного труда да неудач. Бог даст, и выйдет что-нибудь» [91]. Или говорил, что согласился бы даже быть раненым (и прибавляет – вполне по-леонтьевски! – «даже в лицо, но не слишком уродливо»), лишь бы пожить несколько лет по-своему, независимо.

Независимость, судя по всему, имелась в виду денежная: хотелось купить лошадь, хотелось ездить в Керчь по своему желанию, хотелось обустроить ветшающее Кудиново, хотелось ссудить деньгами старую тетушку, чтобы могла пить минеральную воду без оглядки и не зависела от настроения Феодосии Петровны, хотелось выписывать интересные книги, хотелось замшевых перчаток от Дарзанса, хотелось многого… «Будь у меня деньги, хоть 500 руб. сер. в год своих, я бы многим, многим воспользовался!» [92] – мотив, часто встречаемый в письмах Леонтьева той поры (да и позднее, до самой его смерти). А ему даже и небольшое жалование в 20 рублей выплачивали нерегулярно – приходилось жить в долг. «По две недели сидишь с 3 коп. сер. в кошельке» [93], – жаловался Леонтьев. Феодосия Петровна, которая и сама была очень стеснена в средствах, два-три раза все же посылала ему небольшие суммы, да и богатая московская родственница, Анна Павловна Карабанова, изредка баловала не только письмами, – она время от времени присылала Константину по 25-30 рублей, после чего он с месяц «роскошествовал», покупая вдоволь чаю, табаку и сахару, обычно строго им нормируемые.