Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре - Зенкин Сергей. Страница 52

Поскольку во Франции разрушено прошлое, но не существует настоящего, единственная возможность создать иллюзию идентичности — это театр с его набором легко сменяемых масок. В письмах «О французской сцене», где он дает французам знаменитое определение — «придворные актеры господа бога» (7: 277), он разворачивает барочную метафору истории, как она являет себя во Франции:

Француз — автор комедии — напоминает мне порой обезьяну, которая сидит на развалинах опустошенного города и строит гримасы, смеется и скалит зубы, когда из обрушившейся арки собора выглядывает голова настоящей лисы, когда в бывшем будуаре королевской любовницы разрешается от бремени настоящая свинья, или когда на зубчатой крыше ратуши вороны важно слетаются на совет, или когда гиена откапывает старые кости в королевском склепе (7: 247).

Гейне представляет тут Францию как страну руин, значение которых совершенно неизвестно их обитателям. Животные у него — эмблемы беспамятства (в той же роли они будут позже выступать во втором из «Несвоевременных размышлений» Ницше, который ценил Гейне и имел с ним много общего). Но не только. Они одновременно — и маски, смысл которых им также недоступен. Маска, лишенная содержания (тоже ницшевская тема), — важный мотив в рассуждениях Гейне о Франции. Показательно описание парижского салона, включенное им во «Флорентийские ночи»:

Случалось, что, наблюдая общество, собравшееся мирно провести время в многолюдном салоне, я готов был подумать, что нахожусь в антикварной лавке, где раритеты самых разных эпох в полнейшем беспорядке соседствуют между собой: греческий Аполлон рядом с китайской пагодой, мексиканский Вицлипуцли рядом с готическим Ессе homo, египетские идолы с собачьими головами и уродливые божки из дерева, слоновой кости, из металла и тому подобное. Я видел старых мушкетеров, некогда танцевавших с Марией-Антуанеттой, республиканцев умеренного толка, кумиров Национального собрания, неумолимых и непогрешимых монтаньяров, бывших деятелей Директории, восседавших в Люксембургском дворце, сановников Империи, перед которыми дрожала вся Европа, иезуитов, весьма влиятельных при Реставрации, — словом, сплошь вылинявшие, увечные божества различных эпох, в которых никто больше не верит. Имена их при соприкосновении рычат, а люди мирно и мило располагаются рядом, как антики в упомянутых лавках на Quai Voltaire (6: 389–390).

Отсутствие настоящего и прошлого делает маски необходимым компонентом жизни, но одновременно превращает жизнь в комедию, о чем Гейне неоднократно упоминает.

И хотя немецкая жизнь вся устремлена в прошлое, она также является комедией и также предполагает наличие масок. Но это театр иного свойства.

Немецкий театр разыгрывает только бесконечно устаревшую пьесу с неизменным набором персонажей. Поскольку он весь в прошлом, он абсолютно неспособен на обновление [254]. Но и французское республиканство в духе 1793 года также объявляется Гейне «плагиатом прошлого» и безумием [255].

Историческая амнезия — необходимое условие утверждения жизни и один из аспектов современной политики. Но утрата памяти чревата одним драматическим последствием. Вместе с памятью исчезает смысл происходящего, а с утратой смысла безостановочное движение современности приобретает механический характер. Этот механический характер в равной мере проявляет себя и в современном театре, вырождающемся в механическую игру марионеток, которых дергают за веревочки, и в игре виртуозов, о которых Гейне пишет, что они «ясно свидетельствуют о победе машины над духом» (8: 206) [256].

Люди стремятся мыслить материю в категориях железного детерминизма, который проникает в нее от соприкосновения с дискурсивным мышлением. Новейшая история мысли представляется Гейне следующим образом. Материализм убивает бога, но со смертью бога сама материя утрачивает самодостаточность. Напомню, что говорил Гейне в тексте «К различному пониманию истории»: «…цель и средство — только условные понятия, вложенные в природу и историю человеческим мудрствованием и неизвестные творцу, ибо всякое создание имеет целью себя, и всякое событие обусловлено самим собою…» С исчезновением бога исчезает само-детерминированность творения, ее место занимает Необходимость.

Гейне колебался между неверием и верой. Он, например, признается, что сознательно воздерживается от обсуждения кантовской критики доказательств бытия божьего. Он поясняет: «Достаточно мне увидеть, что кто-нибудь оспаривает бытие божье, как меня охватывает такое странное беспокойство, такая тоскливая жуть, какие я испытывал когда-то в лондонском Нью-Бедламе, когда, будучи окружен толпой безумцев, я потерял из виду моего провожатого. „Бог есть все, что существует“, и всякое сомнение в нем есть сомнение в жизни, есть смерть» (6: 103). Своеобразная религиозность Гейне основывается на его культе свободы и понимании творчества как выражения этой свободы. Бог делает в его глазах возможным творение, а следовательно, и свободу. Исчезновение бога выводит на авансцену причинность, исключающую свободу и творение.

Гейне видит призрак зловещей необходимости в немецкой философии: «Да, не только протестантские рационалисты, но даже деисты разбиты в Германии, потому что философия направила свои катапульты именно против самого понятия „бог“ <…> Кто только не сердился на меня за то, что я сорвал завесу с немецкого неба и показал всем и каждому, что оттуда исчезли все божества старой веры, а сидит там лишь одна старая дева со свинцовыми руками и печальным сердцем — Необходимость» (7: 428).

В Германии бог был уничтожен философской критикой, прежде всего кантовской, как следует из книги «Из истории религии и философии в Германии». Во Франции нет философии в немецком понимании этого слова, там бог был уничтожен материализмом XVIII века и Великой революцией. И то и другое обнаружило историю как детерминистическую цепочку событий. Гейне пишет о том, что история французов

развивается наподобие судебного процесса. Какую логическую систематическую последовательность имеют все события французской революции! В этом сумасшествии действительно был метод, и те историографы, которые, следуя Минье и уделяя мало внимания случаю и человеческим страстям, рассматривают безумнейшие факты, совершившиеся с 1789 года, как результат строжайшей необходимости, — это так называемая фаталистическая школа — совершенно на своем месте во Франции, и книги их так же правдивы, как и понятны (8: 120).

Исторический Фатализм во Франции соответствует немецкой Необходимости. Но последствия и того и другого одинаковы. Это триумфальное движение коммунизма, который представляется Гейне неотвратимым детищем Необходимости или исторической фатальности. Он неоднократно пророчествует о коммунизме как об Апокалипсисе нашего времени. Апокалипсис наступает от того, что творение утратило самодостаточность, что материальность мира перестала быть целью для самой себя, так что мир неизбежно полагает (выдумывает) для себя историческую телеологию — движение к некой катастрофе, которая предрешена всем социальным состоянием Европы, обнищанием доведенных до отчаяния пролетарских масс.

Апокалипсис в такой перспективе прямо связывается Гейне с исчезновением бога. Эсхатология — это продукт упадка сущего. Первой жертвой этого коммунистического движения в представлении Гейне станет Франция, которая «могла бы поплатиться своим политическим бытием» (8: 179). Политическое бытие Франции, таким образом, оказывается единственной и очень хрупкой защитой от исторической фатальности. Жрец свободы, Гейне перенимает тон библейского пророка, как только речь заходит об этой фатальности, и, как показала история, с большой долей проницательности:

Тогда, пожалуй, будет един пастырь и едино стадо, свободный пастырь с жезлом железным и одинаково остриженное, одинаково блеющее стадо! Близятся дикие, мрачные времена, и пророку, который захотел бы написать новый «Апокалипсис», пришлось бы изобрести совсем новых зверей, притом столь страшных, что старые звериные символы Иоанна показались бы, в сравнении с ними, кроткими голубками и амурчиками. Боги закрывают лицо свое из сострадания к людям, своим давним питомцам, и вместе с тем, пожалуй, от страха за собственную участь (8: 179).