Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре - Зенкин Сергей. Страница 97

Среди причин возвращения позитивистского пафоса нужно особо отметить реакцию на кризис социальных наук. Методологическая растерянность, оставшаяся на месте рухнувших парадигм, и усталость от постмодернизма и проблем, поставленных им перед гуманитарным знанием, обернулись стремлением вернуться в мир прежних уверенностей, тех основ, которые некогда казались незыблемыми. Распад функционалистских парадигм обнаружил провал на месте старой легитимизации социальных наук — безоговорочной веры общества в универсальность и целостность научного знания, в объективность познания. Обосновать объективность познания было бы вполне достаточным, чтобы вернуть социальным наукам их былое место в обществе. Но на чем может основываться идея объективности?

Распространенная среди новаторов точка зрения состоит в том, что новым фундаментом объективности социальных наук может стать распознание истинности (гипотезы или выводов) общиной экспертов, подлинными профессионалами своего дела. Замкнутость профессиональной среды, куда нет доступа непосвященным, соблюдение чистоты рядов — такова позиция, которую исследователи должны занимать по отношению к публике:

В своей научной активности в полном смысле этого слова историк адресуется к публике, состоящей из специалистов в данном домене. Только эта община ученых способна признать или отвергнуть то новое знание, которое он предлагает. Это новое знание может затем, благодаря преподаванию, стать достоянием широкой публики [563].

Такая позиция прямо отрицает право интеллектуала на существование, уничтожая саму идею непосредственного обращения интеллектуала к публике. Замкнутость общины посвященных становится гарантом объективности: истина устанавливается коллективом «компетентных исследователей»:

При таком определении исторической науки вопрос исторического суждения занимает центральное место, потому что познание не может считаться истинным, кроме как при условии признания его таковым компетентными исследователями [564].

Это обоснование объективности выглядит тем более соблазнительным для спасителей социальных наук, что оно берет свое начало в идее социального характера репрезентаций. Тем не менее надежды вывести объективность истории из «мнения общины экспертов» не могут не ставить в тупик.

Распознание истины профессиональной общиной предполагает объективность ее членов. Конечно, можно, вслед за X. Патнемом, положиться на научную честность коллег и встать на позиции «умеренной объективности». Однако в истории, особенно последнего столетия, найдется немало разочаровывающих примеров. Достаточно вспомнить о том, как работал принцип коллективной ответственности за истину в советской науке, или о том, как этот же принцип проявлял себя применительно к суждениям свободных от идеологического диктата западных интеллектуалов, чтобы усомниться в тождественности коллективной истины и объективности. К аргументу Манхейма об особой социальной природе интеллектуалов, делающей их свободными от идеологических пристрастий, казавшемуся вполне наивным и в середине XX столетия, в наши дни трудно относиться всерьез. Независимость суждений исследователей по поводу политически актуальных тем, какими всегда так богаты социальные науки, нуждается в более серьезных основаниях. И если все члены общины экспертов в силу каких-то причин в состоянии пасть жертвой общего заблуждения, каковыми примерами изобилует история XX столетия, то может ли установленная таким образом истина считаться объективной? Вполне возможно, что сегодня попытка опереть понятие «объективность» на коллективное суждение выглядит единственным способом продлить его жизнь. Но такое понимание объективности оказывается столь же слабым, сколь и скомпрометированным. Ностальгия о старом добром научном методе, независимом от людских пристрастий, не случайно продолжает терзать души ученых.

Замкнутость общины экспертов, ее оторванность от общества выступает гарантом научности для большинства новаторов, будь то аналитические философы, антропологи науки или практики когнитивных наук. Отрицание «глобальных схем» предшествующего этапа толкает к формулировке конкретных, узких, специальных исследовательских задач. Потребность в технической терминологии и специализированной проблематике возводится в исследовательский принцип. В результате дистанция между новаторскими направлениями и читателем-неспециалистом становится непреодолимой [565]. «Гуманизация гуманитарных наук», под которой в 1995 году понималось возвращение сознательного субъекта действия, не смогла распространиться на отношение к читательской аудитории.

Кризис интеллектуалов сыграл важную роль в росте ностальгии по позитивизму. Исчезновение интеллектуалов обозначило окончание особой формы «общественного договора» между мыслителем и обществом. Интеллектуал (и даже интеллектуал-специалист, описанный Фуко) никак не мог позволить себе быть убежденным позитивистом. Вовлеченность в общественные дебаты не давала остаться в узких рамках видения предмета, предписываемых позитивизмом, или делала слишком разительным контраст между сугубо специальными исследованиями и публичным дискурсом. Да и господство великих парадигм оставляло мало места для неангажированного эксперта-позитивиста. Распад идентичности интеллектуала спровоцировал резкое изменение настроений в академическом мире. Компрометация способности мыслителя высказываться по различным сюжетам общественной жизни, экспертом в которых он не является, поставила под сомнение для многих саму возможность диалога с «широкой публикой», сделав сам факт существования последней помехой для новаторских гуманитарных наук. Распад идентичности интеллектуала спровоцировал резкое изменение настроений в академическом мире. Отказ от глобальных обобщений и поиск конкретных и частных задач, попытка спрятаться от проблем, стоящих сегодня перед гуманитарным знанием, за аналогией с естественными науками, страх «медиатизироваться» вслед за интеллектуалами и, следовательно, вслед за ними утратить остатки своей легитимности, грозят оборвать последние связи между обществом и науками о нем.

Но было бы преувеличением считать, что именно кризис интеллектуалов спровоцировал позитивистский ренессанс. И кризис интеллектуалов, и кризис социальных наук являются проявлениями глубокого внутреннего перерождения привычных представлений о мире. Перестройка внутренней логики понятий, которые казались незыблемыми, вызвана радикальными изменениями в восприятии исторического времени. Можно предположить, что грядущие перемены потребуют новых форм взаимодействия мыслителя и общества и сделают ненужным дискурс социальных наук. Но трудно поверить в то, что социальным наукам удастся переждать вихрь перемен в развалинах позитивизма.

Санкт-Петербург

Мишель Сюриа

Портрет интеллектуала в обличье домашней зверушки

Как это чудесно, что нас так презирают, да в наши-то годы.

Из письма Марселя Дюшана Андре Бретону (1947)

В чем люди обвиняли интеллектуалов? В общем, ни в чем. Сразу как-то не дошло: ведь это интеллектуалы принялись обвинять друг друга. Прежде, чем кто-либо взялся бы их обвинять.

Хоть и не терпелось взяться за это журналистам — с тем криводушием, которое их всегда отличало, криводушием, которого им никак было не избежать и которого в силу присущей им мстительности они не могли не испытывать, — им ни в жизнь не достало бы ни смелости, ни аргументов начать первыми. Интеллектуалы подверглись столь внезапному и столь неистовому обвинению исключительно потому, что они сами этого хотели, потому что они сами на это первыми пошли. И, как ни крути, никто не смог бы проделать это с такой ненасытностью и таким успехом.