Национал-большевизм - Устрялов Николай Васильевич. Страница 109

— Я от всей души желаю мировой революции, которая потрясла бы в корне жизнь всех цивилизованных народов. Желаю потому, что она повлечет за собою глубочайшую всемирную реакцию духа, которая одна лишь способна оздоровить нынешнее человечество. -

…Быть может, сейчас я формулирую его мысль несколько резче, стилизованнее, чем она была формулирована им самим. Но во всяком случае, «пафос» ее был именно таким.

Привожу ее, как оригинальный и глубокий парадокс — не для того, чтобы соглашаться с ней, или оспаривать ее. Дополню ее только цитатой из Мэстра:

— Lorsque l'ame humaine a perdu son ressort par le mollesse, l'incredulite et les vices gangreneux qui suivent l'exces de la civilisation, eiie ne peut etre retrempee que dans le sang. И еще: — le sang est l'engrais de cette plante qu'on appelle genie [232].

…Жестокая вещь — жизнь, «ранняя грешница с глазами ребенка». И прекрасная вещь. Недаром и приближается она к цели своей кривыми путями.

Религия революция [233]

(Владимир Маяковский)

Конечно, великий кризис нашего времени не исчерпывается сферой политики, права, вообще внешнего общественного устроения. Он исходит из духовных глубин и нисходит к ним же. Он был бы бессилен вне их, и его размах — ручательство его органичности. Перерождается духовная ткань человечества.

…Всматриваешься пристально, до боли напрягаешь взгляд — каков же подлинный облик свершающегося? Дело не в быте случайном, не в щепках летящих, не в летучем мусоре дней, что пугает скользящих сверху, — но что же «там внутри»? Где же духовный стержень закрутившегося вихря? Ужели не видно следа, хоть убей?..

Это общий закон, — что революция скупа на идеологические цветы, на непосредственное самопроявление в царстве культуры. Ее Бог — бег, порыв, устремление, она теоретизирует своею практикой. Нельзя даже не согласиться, пожалуй, что реакция обычно пышнее, цветистее и нередко глубже идеями, нежели революция, — быть может, оттого, что жизненный опыт революции она, перерабатывая, переводит в план духа, остановленную жизнь претворяет в густой и душистый сок мысли, исчерпывает практику своею теорией. — Однако она же немыслима вне живой воды революционного потока. Тем интереснее, когда обнажаются непосредственно, хотя бы односторонне и динамично, духовные истоки этого последнего.

Что касается наших дней, великой русской революции, то наиболее ценным аутентическим ее документом пока является, несомненно, творчество В.Маяковского. В значительности этого поэта ныне уже не приходится сомневаться. Его огромный поэтический талант могут теперь отрицать разве только люди, внутренне чуждые литературе или до смерти ослепленные застывшими канонами и трафаретами. Оригинальный и своеобразный, он одними формальными своими качествами представляется уже чрезмерно интересным и ценным явлением русской поэзии, открывая новые перед ней достижения и перспективы. Из-за одних своих «словесных Америк» он заслуживал бы усиленного внимания.

Но, независимо от того, повторяю, особенно знаменателен этот поэт по содержанию своего творчества. Он — рупор эпохи, образ творимого хаоса, неотделимый от атмосферы наших дней. Кастетами поет он свои песни — призывы на баррикады сердец и душ. Органически врос он в почву бури и натиска, и соки, бродящие в ней, стихийно переливаются в нем.

Недаром был он так темен, парадоксален до этих годов перелома, — до революции, до разгара войны, покуда не выявились до корня ее подлинные масштабы, ее мессианский смысл. Недаром представлялся он современникам, людям предрассветных сумерек, неуместным и странным — просто «длинным скабрезным анекдотом».

Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
И не было ни одного,
Который
Не кричал бы:
«Распни,
распни его!» [234]

Но «спокойный, насмешек грозою, душу на блюде он нес к обеду грядущих лет». И взошедшее огненное солнце «великолепнейшего века» сразу обнаружило, что он был его лучом, предупредившим только момент восхода. И он стал закономерен и естественен, этот дикий, шершавый поэт, исчезла вся его парадоксальность, стертая великим парадоксом нашей великой эпохи.

И хотя сам он, тогда еще «сегодняшний рыжий», заранее посылает грубо презрительное ругательство по адресу «профессоров», которые «разучат его до последних нот», хотя он доселе упорно кутает душу свою от осмотров в желтую кофту, не желая разгадок, — все же не скрыться ему от пытливых, вопрошающих глаз.

Было бы глубоко ошибочным подходить к Маяковскому с мерками политического порядка. Душа поэта ускользнула бы целиком из сетей такого подхода. Категории политики слишком грубы и бедны для осознания подобных явлений (я уже не говорю об «экономических» категориях, — хотя находятся еще любители, применяющие и их) и, кроме нескольких бессодержательных схем, дать вряд ли что могут. Живое познание здесь дает лишь имманентное погружение в самую стихию разгадываемого творчества, «вживание» в эту стихию, — то, что одна из модных ныне философских школ на специальном своем языке называет «феноменологическим анализом».

Вглядываясь в сборник «Все», мы сразу чувствуем, что основной, определяющий мотив творчества поэта русской революции — мотив религиозный. Все дороги отдельных идей и переживаний ведут его в Рим предельных ценностей, которые его жгут, не дают ему покоя. Он, несомненно, может сказать о себе словами известного героя Достоевского: — «меня всю жизнь мою Бог мучил». Бог, этот «Всевышний Инквизитор», жжет его, и он корчится в муках горения, богохульствует, кощунствует без конца, дрожащими руками облекается в шутовской кафтан, юродствует, кривляется, бросает перчатку небу. Он — типичный герой Достоевского, гениальный тем особенным гением, которым гениальны все герои этого гения — от Алеши Карамазова до Смердякова. Он увлечен в каком-то адском танце бунта, и бунтарские крылья эпохи подбрасывают его с удесятеренной силой -

сквозь небо вперед!..

Он не принимает Божьего мира, но возвращает билет свой Творцу не «почтительнейше», как Иван Карамазов, а с вызовом и проклятиями, с ненавистью влюбленного безумно…

Взорвите все, что чтили и чтут!..
…Я над всем, что сделано,
Ставлю nihil! — [235]

исступленно кричит он, и это не слова, не пустая похвальба только: мы знаем, что за ним — обломки и гул бесконечных взрывов, безмерное дерзновение, гигантский океан огня…

Великую мощь самодовлеющего человека — вот что противопоставляет он старому небу. Тают, рассыпаются привычные нормы — «давайте, знаете, устроимте карусель на дереве изучения добра и зла!..» Сердце свое поднимает он флагом, перетягивая к нему паломников от Гроба Господня и древней Мекки.

У меня в душе — ни одного седого волоса,
И старческой нежности нет в ней, — [236]

и это захватывающее сознание дает ему неслыханную уверенность в себе, — «небывалое чудо двадцатого века», покоряющее мир сталью самозданной воли.