Герцен - Володин Александр Моисеевич. Страница 31
Но, конечно, определяющую роль в неадекватном, неточном воспроизведении их содержания и смысла, характерном для буржуазно-либеральной литературы, играло узко «заинтересованное» прочтение их, а то и злонамеренное искажение различными недобросовестными интерпретаторами.
Если говорить о дореволюционной буржуазной литературе в целом, то сколь бы различно ни писали буржуазные авторы о Герцене, они почти единодушно сходились в указании важнейшего исходного пункта его теоретического развития: Гегель. В определении же того, что вынес Герцен из школы Гегеля, как сложился его дальнейший теоретический путь, мнения существенно расходились. Одни писали, что Герцен, примкнувший к школе левого гегельянства, «старался уяснить себе и другим тот новый путь, который, по его мнению, прямо ведет от Гегеля к Фейербаху» (41, стр. 67). Другая группа авторов относила за счет влияния Гегеля только внешние особенности стиля Герцена, считая его вообще человеком, далеким от философских интересов, от «гносеологии». А если уж необходимо все же определять существо философского настроения Герцена, то это, пожалуй, — позитивизм (12, стр. 7). Герцен вообще «последовательным мыслителем-философом не был», без обиняков заявляли третьи. «Идеализм и материализм для Герцена — две крайности, примирение которых дело будущего, и сам он впадает то в одну, то в другую из них» (28, стр. 803–804).
Серьезный удар по этой, явно тенденциозной путанице был нанесен работами В. И. Ленина и Г. В. Плеханова, появившимися почти одновременно в год столетнего юбилея писателя. И в чеканной ленинской статье «Памяти Герцена», и в обширной работе Плеханова «Философские взгляды А. И. Герцена» проводилась мысль, что направление развития взглядов Герцена от Гегеля к диалектическому материализму. Плеханов относил Герцена к мыслителям, которые, испытав на себе влияние диалектики Гегеля и развиваясь «в направлении от гегельянства к материализму», вынуждены были «за недостатком данных» «вплотную подходить» к задаче колоссальной важности — к применению диалектики в изучении общества. «…Ум Герцена работал в том самом направлении, в каком работал ум Энгельса, а стало быть, и Маркса», — писал Плеханов (36, стр. 368, 395, 377). «Герцен вплотную подошел к диалектическому материализму и остановился перед — историческим материализмом», — говорилось в статье Ленина (7, стр. 256).
Определение Лениным и Плехановым основной тенденции философского развития Герцена имело большое научное значение. История свидетельствовала, что после Гегеля, в творениях которого буржуазная философия достигла своей вершины, в теоретическом движении была возможна — в общем и целом — только такая альтернатива: либо дополнительные шаги в сторону подлинно научной философии, более близкий, чем у Гегеля, подход к диалектическому материализму, либо отступление назад, перепев догегелевских теорий. Многочисленные русские «гегельянцы» (Редкин, Чичерин, Дебольский и др.) и столь же многочисленные «критики» Гегеля, предварительно прошедшие его «школу» (Голубинский, Катков, Кавелин и др.) отразили различные варианты движения назад от Гегеля. Герцен пошел по первому направлению.
При всем том были и существенные отличия плехановской концепции философии Герцена от ленинской. Так «Письма» в работе Плеханова категорически определялись как идеалистические, гегельянские. Материалистом Герцен стал, по Плеханову, лишь в 60-х годах. Что же касается его движения в направлении к марксизму, то оно, как полагал Плеханов, осуществилось все-таки на идеалистической основе, в рамках гегельянства.
Вообще говоря, в допущении такой формы приближения к философии марксизма нет ничего неправильного: из ленинского конспекта произведений Гегеля мы видим, что Ленин считал возможным даже о самой философии Гегеля писать как о подходе к диалектическому материализму (см. 8, стр. 92–93, 215–216). Вопрос состоял в том, насколько правильно было говорить так по отношению к Герцену.
Хотя ленинская концепция философии Герцена имела, таким образом, некоторые существенные отличия от плехановской, в ряде работ советских авторов 20—30-х годов (Л. Аксельрод, Ю. Стеклова и др.) взгляды Ленина и Плеханова на философию Герцена предельно сближались, а то и отождествлялись.
С этой точки зрения существенным вкладом марксистской историографии 40—50-х годов в дальнейшее изучение философии Герцена было выявление целого ряда положений «Писем» и примыкающих к ним произведений, которые характеризовали Герцена как убежденного материалиста (см. 44, стр. 39).
Однако изучение его философских идей еще нельзя считать законченным. Особую трудность представляет определение своеобразия материализма Герцена 40-х годов, характера понимания им диалектики и — в этой связи — его отношения к диалектике Гегеля. В современной литературе все еще можно встретиться с утверждениями, будто Герцен «не понял необходимости материалистической переработки гегелевской диалектики, не ставил вопрос о ее коренной переработке» (30, стр. 247). Не удовлетворяет должной ясности и положение о «параллельном» существовании диалектики и материализма в мировоззрении Герцена (44, стр. 93, 181).
Между тем и сегодня еще в буржуазной литературе высказываются взгляды, согласно которым в герценовских «Письмах» не имели места никакие тенденции к диалектическому материализму. Так, например, в работе М. Малиа «А. Герцен и рождение русского социализма», в целом довольно обстоятельной и интересной, утверждается, что никакого движения в направлении к материалистической диалектике в «Письмах» усмотреть невозможно, что их концепция не может быть охарактеризована даже как безусловно материалистическая, что, создавая их, Герцен был рационалистом, натуралистом и атеистом, но все это — в пределах идеализма (см. 47, стр. 250).
Настоящая работа и имела своей основной задачей противопоставить такого рода взглядам конкретное рассмотрение процесса материалистического переосмысления Герценом гегелевской диалектики — процесса, не получившего своего позитивного завершения, но, как мы видели, далеко не бесплодного.
Приложение
Отрывки из письма А. И. Герцена Н. П. Огареву И Н. М. Сатину от 1—10 января 1845 г.
1/12 января 1845. Москва.
Сегодня для Нового года ваша грамотка. — Она застала меня в одну из тех минут, когда человек чувствует, что у него в душе ясный день, одни облака прошли, другие не пришли, — небо сине, прозрачно etc. Пожалуйста, не ошибитесь, ведь это ясный-то день внутри меня, а на дворе-то в самом деле никакие облака не сошли, а сидят себе и мешают порядком рассветать и сердят меня туманом, холодом. Ну да, впрочем, и Берлин-то не больно Италия. Итак, ваше письмо застало меня на сей раз в хорошей погоде. На днях у меня родилась дочь. Все окончилось хорошо, давно, а может, и никогда, я не испытывал такого кроткого, спокойного чувства обладания настоящим, настоящим хорошим, исполненным жизни. Мы ужасно виноваты перед настоящим — всё воспоминанья да надежды, sui generis [59] абстракции, а жизнь течет между пальцами незаметная, неоцененная. Нет, стой, хороший миг, дай мне из тебя выпить все по капле, минута истинного восторга беспамятна и безнадежна — потому что она полна собой. В самом деле, настоящее никогда не бывает одно, вся былая жизнь наша отражается в нем, хранится. Да только оно не должно подавлять. Я говорю об этом не столько для вас, сколько для себя, я не могу держаться на этой высоте реально практической; если я не подвержен романтически-заунывным грюбелеям [60], то я подвержен трусости перед будущим, мое наслаждение часто тускнет от холодной мысли — а может, завтра я утрачу его. Мало ли что может быть? Так думать — надобно сесть сложа руки и подогнув ноги; а все-таки приходит на ум. Человек всего менее может сдружиться с чрезвычайной шаткостью, непрочностью всего лучшего, что у него есть, — дело-то, кажется, простое: чем прочнее вещь, тем она каменнее, тем далее от нас, именно в этом мерцании des Schwebenden [61], в этом нежном, шатком последнее слово, последнее благоухание жизни, потому что прочное неподвижно, апатично, а нежное — процесс, движение, энергия, das Werden [62]. Высшее проявление жизни — слабо, потому что вся сила материальная потрачена, чтоб достигнуть этой высоты, цветок умрет от холодного ветра, а стебель укрепится. Мускул рукой не перервешь, а мозг? — Знаешь ли ты, что, слушая анатомию, я не мог ни разу равнодушно взглянуть на мозг, на эту трепещущую, мягкую массу, какое-то благоговение в душе, и дерзким пальцем, которым дотрогиваешься до трупа, — боишься прикоснуться к мозгу, кажется — он жив еще и ему будет больно. Но возвращаюсь к мнительности. Разумеется, кто не хочет трепетать перед будущим, а подчас страдать в настоящем, кто, отстраня от себя полжизни, устроит покой в другой половине, тот или эгоист, или абстрактный человек, т. е. человек, который может жить в одной всеобщей сфере; но такая жизнь неестественна. — Доля сердца, души должна лежать на людях, близких нам. Августин говорит, что человек не должен быть целью человека — оно так, он не должен быть исключительной целью, но черт ли в том стертом лице, которое любит только безличное. Это нравственные кастраты и скупцы. Надобно одействотворить все возможности, жить во все стороны — это энциклопедия жизни, а что будет из этого и как будет — за это я не могу вполне отвечать, потому что бездна внешних условий и столкновений. Горе закапывающему талант, а развивший в себе всё, насколько умен [63], прав. — Ну, вот вам маленькая длинная диссертация из практической философии. Теперь обращаюсь к твоей спекулативной философ[ии]. Все, что ты пишешь в последнем письме [64], по-моему, чрезвычайно дельно, и дельнее писанного в прошлом, только ты варварски выражаешься, для человека, который живет не в Берлине, такой язык страшно труден (а еще на мои статьи нападал!). Au reste [65] об этом завтра. Утро вечера мудренее…