Эвмесвиль - Юнгер Эрнст. Страница 17

То есть Домо говорит как человек, который знает, в чем состоит его воля, и переносит эту волю на других. «Dico»: я говорю — — — «dicto»: говорю с решимостью, предписываю; «t» здесь концентрирует смысл.

Вскоре я привык к его манере говорить, как привыкаешь к какой-нибудь старой школе — например, в живописи. Все видели берег реки с деревьями, каким его воспринимали живописцы конца XIX века христианского летоисчисления: свет, движение в листве, игра обычных, переменчивых впечатлений… умение изобразить такой пейзаж со всеми деталями оттенков развивалось со времен Рубенса. Я смог хорошо проследить это с помощью луминара. Теперь представим себе другой музейный зал: с полотнами флорентийских мастеров, созданными около 1500 года, после изгнания Медичи. Воздух на картинах становится сухим и прозрачным. Неподвижны деревья, контуры их не сливаются: здесь кипарис, там пиния. Этому соответствуют и лица, и тогдашние законы, и политика.

*

Из армии испокон веку приходят все деятели, которые хвастаются, что это они вытаскивают повозку из грязи, если та застряла. Положение тогда — и для них самих тоже — становится еще опаснее. Был один переходный период, когда они формулировали идеи, которые как две капли воды походили на идеи трибунов. Нынче в Эвмесвиле это уже ни к чему. Впрочем, Домо воздерживается от циничных суждений; и это следует отнести к сильным его сторонам.

Что войсковые служаки тоже продвинут повозку ненамного дальше, чем это удавалось всем прочим, известно. Здесь у нас, кажется, с античных времен, со времен Мария и Суллы, имеет место процесс обрушения породы; во всяком случае, запасы веры, доброй воли и просто жизнелюбия давно израсходованы. Мировой дух любит неисписанные листы; как только листы заполняются письменами, они опадают сами собой.

*

Я воздерживаюсь, как уже было сказано, от проявлений симпатии, внутреннего участия. Как анарх, я должен быть свободен от этого. Что мне приходится где-то служить — неизбежно; однако я веду себя как кондотьер, который на время предоставляет свои силы в чье-то распоряжение, но при этом не чувствует себя связанным никакими внутренними обязательствами. Кроме того, служба — такая, как здесь, в ночном баре, — составляет часть моей исследовательской работы, часть практическую.

Как историк, я убежден в несовершенстве, даже в бесперспективности любого усилия. Я готов признать, что на мою точку зрения повлияло, среди прочего, ощущение пресыщенности, свойственное поздним эпохам. Каталог возможностей, кажется, исчерпан. Великие идеи из-за частого повторения обветшали; на такую приманку не выманишь даже собаку из-за печки. Если смотреть на вещи с этой точки зрения, то я веду себя — в своих рамках — так же, как любой житель Эвмесвиля. Здесь ради идей больше не выходят на улицы; беспорядки случаются, только если подорожает на хеллер хлеб или вино либо во время состязаний гонщиков.

*

Как историк, я настроен скептически, как анарх, всегда стараюсь быть начеку. Это идет на пользу моему душевному здоровью и даже чувству юмора. Таким образом я сохраняю доставшуюся мне собственность — разумеется, не только для себя как Единственного [74]. Моя личная свобода — это дополнительный выигрыш. Сверх того, я всегда нахожусь в готовности для Великой встречи — для вторжения Абсолюта во временную длительность. Там, где такое происходит, история и наука кончаются.

*

Я сказал, что речь Домо нравится мне больше, чем речь моего родителя, но справедливость такого высказывания относительна. Язык Домо конкретнее, однако — по сравнению, например, с языком Аттилы — он напоминает дерево, лишенное листьев. Ты видишь отходящие от ствола ветви, голый каркас, который — не могу этого не признать — указывает на наличие корней. Корневая система как бы отражается в безлиственной кроне. Сразу чувствуется: есть некая глубина, откуда в язык поднимается логика — — — я имею в виду не ту логику, которой обучают здесь в Эвмесвиле, а ту, которая лежит в основании Универсума и, поднимаясь во все разветвления его кроны, снова и снова заставляет мировое Древо тянуться вверх.

*

«Кто не умеет говорить, не вправе быть судьей» — такую сентенцию я часто слышал от Домо. Поэтому меня и не удивило, что его рассердили грубые ошибки в упомянутом выше приговоре. Непосредственное следствие: он предписал студентам юридического факультета в обязательном порядке посещать лекции Тоферна. Этот профессор считается нашим лучшим грамматистом.

12

Итак, Тоферн, чьи вводные слова — о качественных различиях между разными типами говорения — возбудили в аудитории недовольство, предпринял затем своего рода диверсию, снискавшую одобрение студентов и развеселившую их:

— Вчера ночью, сидя в «Синем яйце» и даже в мыслях не имея ничего дурного…

Тут надо заметить, в Эвмесвиле нет недостатка в сомнительных кабаках. Население обеспечено удовольствиями на любой вкус, сколь бы причудливым он ни был. Объясняется это либеральными взглядами Домо — позицией, которую поддерживает и Кондор. «Каждому свое» — у нас это изречение толкуется в самом широком смысле.

Домо говорил:

«То, что человек вытворяет в постели или даже на конюшне, — его дело; мы в такие вещи не вмешиваемся. Bien manger, bien boire, bien foutre [75] — одобряя все это, мы избавляем полицию и суды от огромной работы. И можем сосредоточиться на борьбе с закоренелыми уголовниками, сумасшедшими, а также борцами за лучшее будущее, которые опаснее всех.

Наши люди в Эвмесвиле не стремятся к какому-то лучшему будущему — они хотят хорошо жить уже сегодня. Они не желают слушать звон монет, предпочитая иметь их в своем кошельке. Синица в руке для них лучше журавля в небе. А мы можем предложить им не только синицу, но и курицу в суповой кастрюле».

Как мой родитель опирается на идеи, так Домо — на факты. В этом заключается разница между либерализмом и либеральностью. Будучи историком, я должен заметить по этому поводу: все хорошо в свое время. Методика Домо имеет предпосылкой наше феллахоидное состояние. Великие идеи, ради которых когда-то миллионы людей готовы были идти на смерть, израсходованы. Различия в большой мере исчезли: обрезанные и необрезанные, белые, желтые и негры, богатые и бедные уже не воспринимаются в своих качествах так серьезно. На улицу люди выходят лишь тогда, когда не сходится денежный баланс, или во время карнавала. В общем и целом каждый здесь может делать, что пожелает, и вести себя так, как хочет.

Кондор, хоть он и тиран, ходит и по рынку, и в гавани — правда, сопровождаемый не выделяющимися в толпе охранниками — как равный среди равных. Он любит заговаривать со встречными:

— Карим, старина, ты по-прежнему на ногах — — — полагаю, ты еще способен дать жару?

Эти слова обращены к раису, добытчику тунцов, седобородому старцу, которому вот-вот стукнет восемьдесят. И тот отвечает:

— Кондор, ты имеешь в виду на неделе или ночью?

*

«Синее яйцо» — это кабак, который предпочитают распутники и уголовники. О новостях, касающихся bas-fonds [76], Домо информируют соглядатаи. Профессия эта рискованная. Не проходит и месяца, чтобы ночной патруль не подобрал в окрестностях упомянутого заведения труп какого-нибудь информанта, заколотого кинжалом.

Разумеется, упоминание Тоферном этого кабака, которого стараются избегать даже тертые сутенеры, было встречено взрывом веселья. Оказалось, наш профессор в самом деле отправился туда, чтобы послушать, как там обсуждается очередное убийство с помощью кинжала. Действительно, собравшиеся в кабаке мошенники разбирали между собой этот случай. Поскольку им чаще приходится работать ночами, чем днем, они иногда по утрам отправляются в суд и слушают судебные разбирательства. Это для них и занимательно, и поучительно.