Язык философии - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 16
Эти наблюдения, призванные показать только сращенность языка с природой человека, уводят в бездну и в туман так же быстро, как этимологический разбор, раскапывание истории слова, расплывающейся с каждым шагом вглубь. Как ожидать от исторической реконструкции слова недвусмысленных результатов, если даже современная лексика, имеющая в сравнении с этимологией гораздо более определенные значения, расплывается, едва мы останавливаем внимание на ней вне контекста. Авторы словарей стремятся оградить значения слов, привязывая их к авторитетному словоупотреблению, вводя в воображаемый общекультурный контекст. Не только в своем смысле, но и в своем звуке слово вне контекста тает; повторенное несколько раз, оно слышится не только утратившим смысл, но и невозможным, нереальным, неуместным. Этот общедоступный опыт, похоже, не совсем безобиден. Слову противопоказана остановка. Как мяч в древней священной игре, оно требует однократного прикосновения.
За словом всегда весть о событии. Существо всякого события — присутствие мира. Оно требует человека. Человек призван дать слово миру. В нерешаемом уравнении мира, языка и человека мы движемся по кругу, выбраться из которого не сможем. Участники уравнения взаимно осуществляют друг друга.
9. Слово и ответственность.
Порог логике и рациональному дискурсу определенно указал Аристотель. Их место промежуток между первыми началами и последней подробностью вещей. К началам можно прикоснуться не рассудком, а умным чувством. Это прикосновение задевает прикасающегося. Ум поглощается умопостигаемым, тонет в нем, превращается в него и уже не принадлежит себе, мало что не распоряжается собой. Встреча с первыми началами не проходит гладко. Мы хотели бы их схватить, но захватывают они нас.
Нужно избавиться от предрассудка «научной философии», свысока глядящей на чувство и настроение. Ум в классической традиции философии любит и волит. Духовная пища непохожа на телесную; принятая нами, она вбирает нас в себя. Людвиг Фейербах переиначил в прошлом веке эту старую истину, «человек есть то что он ест», в том смысле, что хорошая пища поднимет опустившиеся классы. Но у Парацельса, автора приведенной формулы, она применяется в отношении Святого причастия. «Телесная и духовная природы ведут себя противоположным образом: вегетативная сила превращает в теле взятое извне питание в натуру питающегося, и не живое существо превращается в съеденную пищу, а наоборот; но интеллектуальный дух, действующий над временем как бы в горизонте вечности, не может, обращаясь к вечному, превратить его в себя, раз оно вечно, то есть нетленно… Он… поглощается вечностью в уподобление ей… Глубже и ревностнее обратившийся полнее и выше усовершается вечностью, и его бытие полнее тонет в вечном бытии» ( Николай Кузанский, Наука незнания III 9, 236). В нашем веке это общее место старой философии, похоже, забыто, но его повторяет поэзия. В «Геронтионе» Томаса Элиота:
In the juvescence of the year
Came Christ the tiger […]
To be eaten, to be divided, to be drunk
Among whispers…
«В юную пору года пришел Христос тигр, чтобы быть съеденным, разделенным, выпитым среди шепотков», когда христиане по обычаю причащаются на Пасху. Так кажется сознанию, запершемуся в своей одиночной камере и отказавшемуся от пяти чувств. Другое на самом деле:
The tiger springs in the new year.
Us he devours.
Think at last.
We have not reached conclusion…
«Тигр прыгает в новый год. Он нас пожирает. Подумай, наконец. Мы еще не добрались до заключения». Что начала вещей устроены так, что их нельзя усвоить, а можно только почувствовать, идя на весь тот риск, каким человеку грозит чувство, — этого субъект с обособленным сознанием допустить не может.
У Аристотеля делом чувства оказываются как первые начала вещей, так и последняя, «вот эта» подробность. Науки и умения проясняют свои законы, логическое рассуждение строит свои силлогизмы, дедуцируя знание. Но когда наступает пора(καιρός), когда врач подходит к этому больному, рулевой встает за руль этого корабля в этом проливе, предписания науки и техники отступают на второй план: для данного больного, для данного моря в данную минуту предписаний нигде отыскать нельзя. Норм, законов и правил для единичного в принципе нет. Надо смотреть «на то, чего требует минута» (Никомахова этика II 2), т. е. надо чувствовать. Если врач не чувствует, что именно надо сделать здесь и сейчас, ему по–настоящему уже никто и ничто не поможет. Положение человека перед «каждой» вещью, перед «вот этим» такое же, как перед первыми началами: руководства его оставили, он полностью свободен и сам за всё отвечает. Судит чувство, «критерий практики» (там же, II 9). Αἴσθησις (см. § 6 выше об исторической связи чутьяи ума). Трудно удержаться от замечания, что здесь настоящая задача, за которую следовало бы взяться эстетике, которая вместо этого условилась считать чувство переживанием.
Имеем ли мы дело со словом или с тенью слова, нельзя узнать, можно только чувствовать. Мы не чувствуем слово, пока не участвуем в событии, о котором слово. Слово касается нас, ожидая от нас ответа. Оно касается нас даже не как уже сказанное, а еще раньше в качестве значительности, которая одна у мира и слова и в которой укоренено слово родного языка. Мы всегда с самого начала имеем дело с этой значительностью, чувствуем ее, участвуем в ней, отвечаем ей. Мы осуществляемся в той мере, в какой принадлежим значительности события. Слово зовет нас к ответу.
10. Строгость философии.
Мы слышим слово, насколько способны отвечать ему. Поэтому никто другой в моем истолковании не может быть более значителен чем я сам. Мне только кажется, что я прибавляю вес себе, привлекая авторитетов. В действительности я их выравниваю, стаскивая до себя, делаю их такими же как я. Чтобы слово сохранило уровень, на котором было произнесено, у него должен быть способ существовать не только в истолковании. Это отчасти достигается, когда принимающий слово перестает быть интерпретатором и становится голосом авторитета, отдает свое тело без собственного духа егодуху. Авторитет становится здесь для своего хранителя чем‑то большим чем сам он, хранитель.
Человек может отдать свое присутствие другому. «Не я живу, но живет во мне Христос», говорил апостол Павел (Гал 2, 20). Отдание себя не всегда рабский поступок. Такое отдание имело место в истории чаще чем кажется в нашем индивидуалистическом веке. Несчетное множество людей смиренно жило словом Божиим. Учением Маркса в нашем веке жили миллионы. Ученики и последователи совсем не обязательно должны при этом что‑то развивать. Слово авторитетов очень просторно. Конечно, для человека возможен самостоятельный путь, в его отношениях с миром посредники не нужны. Но возможно и обитание в чужом доме.
Не надо спешить с приговором, что это не философский путь. Философия не состоялась бы без философских школ, без преданной готовности последователей воплотить в себе чужое слово. На верности мудрой системе возвышенной мысли всегда стояла община философов. Без людей, преданных букве Книги, у нас не было бы книги. Подвиг переписчиков, благодаря которым мы читаем древних, — что это, как не чистое дарение себя, отдание своего присутствия присутствию другого. Без такой же щедрой самоотверженности не было бы переписчиков другого, особого рода: переводчиков. Перевод это разновидность благоговейного переписывания, невозможная без отдания себя авторитету.
Может показаться, что время неумолимо толкает философские школы к переменам. На самом деле никакой неизбежности в их развитии нет. Скорее наоборот. Философские школы подобно религиозным общинам могут существовать вне потока времени, лишь упрочиваясь в самотождестве от изменения условий.
Слово авторпроисходит не от греческого αὐτός, сам, а от латинского augere расти, увеличиваться, приумножать, усиливать. Авторитет это место разрастания смысла, обретающего способность вместить в себя многое. Рост в философии, как и везде, достигается не поодаль от этих мест. Он включает обязательную ступень безусловного следования учителям. Авторство в этом смысле возникает из преданности авторитету. В стороне от такой преданности мы философию не найдем.