Язык философии - Бибихин Владимир Вениаминович. Страница 57
Главные события у Данте — это встречи взглядов, происходящие часто без слов. Прекрасная Дама философской поэзии не аллегория, а ключ к человеку в его существе, которое можно назвать чистым присутствием. Оно включает мир. Человек способен дать место и слово всему. Прекрасная дама говорит у Данте о той правде, что человек не в абстракции, а в своей действительности, и философия как любящая мудрость, как принимающее понимание — не разные вещи. Мы уходим от Данте, когда начинаем расчленять, где у него аллегория и где «настоящая Беатриче», где философские категории и где огонь влечения, которым он живет. Это наши дистинкции. Для Данте в прекрасном человеческом лице таится мир. Не Новалис первым понял, что «моя возлюбленная это аббревиатура вселенной, вселенная — элонгатура возлюбленной». В 127–м стихотворении (дне) «Книги песен» Петрарка тоже говорил, продолжая своих учителей: «Сколько ни гляжу я На пестрый мир упорным, долгим взором, Лишь Донну вижу, светлый лик ее». Это настроение объединяло ренессансную эпоху.
Его власть делала человека легким на подъем. Боккаччо в «Декамероне» рассказал историю пробуждения духа. Рослый и красивый, но слабоумный юноша Чимоне (V день «Декамерона», первый рассказ), равнодушный к поощрениям и побоям учителей и отца, не усвоил ни грамоты, ни правил вежливого поведения и бродил с дубиной в руке по лесам и полям вокруг своей деревни. Однажды в майский день случилось, что на цветущей лесной поляне у студеного ключа он увидел спящую в траве девушку. Она видимо легла отдохнуть в полуденный час и заснула; легкая одежда едва прикрывала ее тело. Чимоне уставился на нее, и в его грубой голове, недоступной для наук, шевельнулась мысль, что перед ним, пожалуй, самая красивая вещь, какую можно видеть на земле, а то и прямо божество. Божество, он слышал, надо почитать. Чимоне смотрел на нее всё время ее сна не шевелясь, а потом увязался идти за ней и не отставал, пока не догадался, что в нем нет красоты, какая есть в ней, и потому ей совсем не так приятно смотреть на него, как ему быть в ее обществе. Когда он понял, что сам мешает себе приблизиться к ней, то весь переменился. Он решил жить в городе среди умеющих вести себя людей и пройти школу; он узнал, как прилично вести себя достойному человеку, особенно влюбленному, и в короткое время научился не только грамоте, но и философскому рассуждению, пению, игре на инструментах, верховой езде, военным упражнениям. Через четыре года то был уже человек, который к своей прежней дикой природной силе тела, ничуть не ослабевшей, присоединил добрый нрав, изящное поведение, знания, искусства, привычку к неутомимой изобретательной деятельности. Что же произошло? — спрашивает Боккаччо. «Высокие добродетели, вдунутые небом в достойную душу при ее создании, завистливой фортуной были крепчайшими узами скованы и в малой частице его сердца заточены, а расковала и выпустила их Любовь, которая гораздо сильнее Фортуны; пробудительница спящих умов, она своей властью извлекла омраченные жестокой тьмой способности на явный свет, открыто показав, из каких бездн она спасает покорившиеся ей души и куда их ведет своими лучами». Пробуждение любовью — прочное или главное убеждение Ренессанса. Без Аморе, восторженной привязанности, «ни один смертный не может иметь в себе никакой добродетели или блага» (Декамерон IV 4).
Спросим: мог ли Чимоне, одичало бродящий с дубиной в руках по горам и лесам, поступить иначе? Мог. Значит ли это, что рассказ Боккаччо — вымысел? Поэт придумал? Много лгут певцы, говорят Музы у Гесиода (Теогония 27–28 ἴδμεν ψεύδεα πολλὰ λέγειν ἐτύμοισιν ὁμοῖα, мы умеем говорить много лжи, похожей на правду). В одном из поздних Старческих писем этот вопрос — имеем ли мы дело с вымыслом или нет — Петрарка задает в отношении последнего рассказа «Декамерона», о верной Гризельде. В старинном дайджесте эта новелла представлена так: «Маркиз де Салуццо, по просьбе своих людей вынужденный взять жену, чтобы взять такую, которая была бы по нему, берет дочку крестьянина, от нее имеет двух сыновей и устраивает так, что она видит его убивающим их; сделав вид, что она ему надоела и он взял другую жену, выдает возвратившуюся в его дом собственную дочь за свою жену, выгоняет первую в одной рубахе, и найдя, что она терпеливо переносит всё, возвращает ее в свой дом, дорожа ею больше, чем раньше, показывает ей ее детей выросшими и оказывает ей почести и велит другим оказывать ей почести как маркизе». Петрарка перевел эту новеллу на латынь. «Однажды, когда разные мысли обычным образом раздирали на части душу, я, рассердившись, так сказать, и на них и на себя, велел им всем здравствовать до поры, схватил перо и взялся писать твою историю в надежде, что ты обязательно обрадуешься, увидев меня переводчиком твоих вещей» (Старч. XVII 3, Иоанну из Чертальдо).
Перевести новеллу на латынь было нужно, чтобы «такую прекрасную историю» могли прочесть люди, не знающие итальянского языка. Кстати, одним из первых среди них оказался Джефри Чосер, вскоре переложивший историю Гризельды английскими стихами («Рассказ клирика», вошедший в сборник «Кентерберийских рассказов»). По просьбе Петрарки его только что завершенный латинский перевод прочел вслух в небольшом собрании падуанский астроном и врач Джованни Донди, друг Петрарки и Боккаччо. «Едва дошел он до середины, как внезапно навернувшиеся слезы помешали ему говорить; через некоторое время снова взялся читать — и во второй раз, словно дойдя до условленного места, прервал чтение от рыданий». Но когда стал читать другой общий друг поэтов, художник Гаспаро Броаспини, то «прочел всю историю до конца, и нигде не остановился, и бровью не повел, и голосом не дрогнул, и ни слезы, ни рыдания ему не мешали. Я бы тоже плакал, — говорит, — только считал и считаю всё вымыслом; ведь если это правда, какая женщина, будь то римлянка или из другого народа, сравняется с Гризельдой? Где, скажи на милость, бывает такая супружеская любовь? где подобная верность? где такое исключительное терпение и постоянство?» Приговор Петрарки: «Я тогда ничего не ответил, чтобы не переводить разговор с шуток и приятного веселья дружеской беседы на резкую запальчивость спора, но ответ вертелся на уме. Есть люди, которые трудные для себя вещи считают невозможными и мерят всё на свою мерку, ставя самих себя на первое место, тогда как, возможно, найдутся многие, для кого окажется исполнимым невозможное в глазах толпы».
Гризельде, последнему рассказу «Декамерона», невымышленность обеспечена тем, что вместе с верной женой сам Боккаччо вознаграждается за терпеливо доведенное до конца дело, которое много раз казалось пропащим, как дети Гризельды — мертвыми. Правда Чимоне тоже больше чем правда воображаемого персонажа, который мог поступить так или иначе. Пробуждение Чимоне — это поступок всей ренессансной философской поэзии, которая могла не рисковать, но дерзнула, и в Культе Прекрасной дамы и в милости к миру заложила на века основание новой Европы так прочно, что, похоже, только сейчас, в современном котле, скрытно закладываются новые основания человечества, не отвергающие прежних, их воссоздающие и на них продолжающие. В мифе Чимоне есть правда истории, больше чем частного случая. Для философской поэзии мир, еще не исследованный, заранее имел светлый облик Прекрасной дамы. Человек со щедростью, которая дается счастьем, допустил миру быть как он есть. Потому мир с самого начала в момент счастливой полноты оказался освоен в своем целом, т. е. как спасенный. Чувством заведомой открытости мира, которой не мешает его бесконечность, создан в «Монархии» Данте замысел будущего человечества, которое сократит свое вмешательство в вещественное устройство мира. В мире не нужно уже ничего дробить, раз он открылся в своем прозрачном существе. Новая свобода даст человеку развернуть богатства сердца и ума.
И Средневековье обнимало мир в целом. Средневековое отношение к истине вещей оставляло ее нетронутым сокровищем. Речь соблюдала контуры вселенского порядка, не нуждающегося в заботе человека. Всё издалека и навсегда хранимо божественной волей и святым словом. Истина творения и без воплощения в слове полна. Ренессансный мир, увиденный в свете Прекрасной дамы, привязывает к себе своей красотой, но еще больше — своей хрупкой беззащитностью. Он под угрозой как жизнь любимого существа. Данте метался в бреду после смерти Беатриче (Новая жизнь 23, 5) и ему казалось, — нет, он видел — что «солнце потемнело, так что проступили звезды, цвет которых заставлял меня думать, что они плачут; и казалось мне, что птицы, пролетая по воздуху, падают замертво и что происходят величайшие землетрясения». Он написал тогда «государям земли» не дошедшее до нас латинское послание о том, что город Флоренция с уходом Беатриче из мира остался нищей вдовой (там же, 30, I). Человеческий мир тревожил не меньше природного.