Чжуан-цзы - Малявин Владимир Вячеславович. Страница 57
Смерть и жизнь, существование и гибель, бедность и богатство, добродетель и подлость, слава и хула, голод и сытость, холод и жара – все это течение событий, действие судьбы. День и ночь сменяют они друг друга, и неизвестно, где начало этому. Посему не давай им нарушать согласие, не позволяй им поселяться в сознании. Делай так, чтобы жить в гармонии и все проницать, ни от чего не отрекаясь, чтобы день и ночь жить одной весной со всем сущим, внимать этому и жить по часам сердца.
Мир природы сам по себе – не правда, говорит Чжуан-цзы. Но все в нем напоено необъективируемым, несводимым к понятиям «смыслом» безмерного мирового ритма. И вещи поют в согласии с ним, раскрывая себя (растворяясь) во всеобщем и вечно чистом потоке жизни, бесконечно превосходя в своем пении самих себя. Живя в гармонии с беспредельной жизненной силой, даосский мудрец «не движется вместе с вещами, вершит судьбы всего сущего и оберегает их исток». Жить, претворяя судьбу по-даосски, – значит жить, превозмогая все формы статического миросозерцания, жить без «почему» и «зачем», в самозабвенной искренности экспрессии, как тот цветок в стихах средневекового немецкого поэта:
«Неподдельное» (как выражается Чжуан-цзы) бытие вещей пребывает вне самосозерцания. Но открытие его открытости означает, что кто-то должен взирать на него. Главный вопрос философии Чжуан-цзы не в том, как «сообщаются» вещи, а в том, кто их сообщает, кто вмещает в себя мир и «дает ему быть»? Кто видит мир «клубом пыли, вьющейся за дикими скакунами»? Чжуан-цзы ищет неведомого зрителя, язык невообразимой перспективы, абсолютный субъект, который «хранит в себе» всякое «я». Этот кто-то, Великий Предок всего сущего, все делает возможным, оставаясь предельно неопределенным. Поистине, чем настойчивее взывают к нему вещи, тем он сокровеннее и неуловимее и чем больше внушает он доверия, тем меньше следов и доказательств его существования. «Как-будто есть истинный повелитель, но нет нигде его признаков. В то, что он действует, нельзя не верить, но не видно его формы. Он подлинен, но не имеет формы».
Философствование Чжуан-цзы – внутренний диалог мирового субъекта, сообщающий о взаимоотношении бытия и мышления. Этот безначальный и бесконечный диалог принципиально отличен от метода рассуждения, предлагаемого «завершенным субъектом». В нем, как в притче о Свете, вопрошавшем Небытие, есть вопрос, но нет ответа. Но он хранит в себе безусловный Ответ всем вопросам.
«Я не сплю», утверждает философ «завершенного субъекта», добиваясь внутренней уверенности ценой собственного опустошения. Пиррова победа: завоеванной им территорией уже никто не может владеть. «Я сплю», мог бы сказать Чжуан-цзы, но, понимая внутреннюю противоречивость такого высказывания, говорит иначе. Он спрашивает: «Я сплю?», скрывая имплицитное понимание под оболочкой полнейшей неопределенности. Тем самым он, говоря его собственными словами, «превращает множество маленьких-не-побед в одну большую победу»: уступая перед каждым требованием быть доказательным, он вверяет сознанию необъятное поле бытийствования. Победа одержана без боя. Ибо вопрос о существовании «истинного повелителя» предполагает, несомненно, невысказанное постижение бытия; прежде всякого специального знания есть знание «того, что само по себе таково». Вопрос о таком знании (вроде вопроса о том, откуда Чжуан-цзы знает радость рыб) оказывается формой посредования события и мысли, чистой интуиции и зова естественных символов, знания, имплицитно утверждаемого в акте мышления, и знания, содержащегося в понятии. Тем самым он очерчивает сферу собственного понимания, т. е. понимания человека как существа, пребывающего одновременно в бытии и вне него. Этот вопрос, будучи образом бытийствования, постоянно выводит мысль за ее пределы, требует новой рефлексии; он должен быть именно недо-умевающим – свидетельством сознания, непрестанно увлекаемого за его собственные границы. Подсказывая бесконечность духа (и будучи в этом смысле образом абсолютной метафоры), бесконечное вопрошание даоса сообщает о границе безграничного, предшествующей субъектно-объектному расколу мира.
Так, вопросительные интонации в речи Чжуан-цзы рождены отнюдь не неведением. В них выражается (скрываясь) бытийственная устремленность и воля-нежелание, объединяемые в понятии «смысла» как «порыва-воли» – и (Это понятие, подобно другим ключевым категориям даосской мысли, принципиально двусмысленно, являя форму соединения сознания и бытия.) Они – признак даосского прозрения как целостного постижения бытия. В книге Чжуан-цзы можно встретить высказывания, как бы поясняющие смысл первичного вопрошания человека о мире и о себе:
О дао нельзя спросить, а спросишь – не получишь ответа. Спрашивать о невопрошаемом – вот предел вопрошания.
Во всем есть небесное. Следуй ему и стяжаешь свет. Во мраке есть ось, в ней начало всего. Понимающий ее кажется непонимающим. Знающий ее кажется незнающим. Вопрошающий о ней не может иметь предел и не может предела не иметь.
Человек, по Чжуан-цзы, воплощает напряжение между актуальной конечностью и действительной бесконечностью. Он вопрошает, не получая ответа, но он спрашивает о безмолвии, которое есть он сам. В самой решительности человека вопрошать о себе скрывается его безусловный ответ всем вопросам. Вот почему безответное вопрошание об истоке мысли, возвращающее человека к самому себе, равнозначно для даосского философа осознанию судьбы. Так говорится в странной притче, которой заканчивается 6-я глава книги – глава, посвященная истинному Предку вещей.
Цзыю и Цзысан были друзьями. Как-то дождь шел, не переставая, десять дней. Цзыю сказал: «Цзысан, верно, заболел». Он собрал еды и отправился навестить друга. Подойдя к его дому, он услыхал не то пение, не то плач, сопровождаемый звуками струн: «О, отец! О, мать! Небо, ли? Человек ли?» Голос срывался, а слова комкались. Войдя в дом, Цзыю спросил: «Почему ты так странно пел?» – «Я искал того, кто довел меня до этой крайности, но не могу найти, – ответил Цзысан. – Неужто отец и мать могли пожелать мне этой бедности? Небо беспристрастно все покрывает, земля беспристрастно все поддерживает. Неужели они могли пожелать бедности мне одному? Я искал того, кто сделал это, но не мог отыскать. Выходит, то, что довело меня до такой крайности, – это судьба».
Этот рассказ – отличный, образец «намекающего» стиля Чжуан-цзы. К примеру, «срывающийся голос и комкающиеся слова» Цзысана внушают мысль об акте сокрытия явленного в абсолютном ритме дао, а его «крайняя бедность» заставляет вспомнить идею взаимной потери вещей в «великом пределе» бытия, заставляющего «давать», но не позволяющего «накапливать» и «обладать» (что же касается мотивов дружбы и болезни у Чжуан-цзы, то о них нам еще представится случай рассказать особо). Но главное, этот рассказ вновь указывает на вечный поиск безвестного «истинного повелителя» как подлинный импульс духовной жизни даосского писателя и исток его пафоса. Именно этот поиск, утверждающий присутствие бесконечного в конечном, неожиданно окрашивает писания Чжуан-цзы в патетические тона. Впрочем, справедливо ли относить вопрошание даосского философа к разряду того, что принято называть «идейными исканиями» или «поисками истины»? Не позволяет ли все сказанное выше о вопрошаниях Чжуан-цзы утверждать, что мы имеем дело с чем-то прямо противоположным таким «исканиям» как монологу интеллекта? «Поиск» Цзысана не имеет начала и не завершается уверенностью удостоверяющего самого себя разума. Кажется, что не герой Чжуан-цзы ищет своего Господина, а сам Господин, словно невидимая тень, преследует его темным и вездесущим двойником жизни. Глубоко неверно, хотя и кажется естественным, думать, что Чжуан-цзы вопрошает и философствует просто потому, что он так хочет. На самом деле он не может не делать этого. Его вопросы есть его непроизвольный отклик динамизму бытия.