Сократ и Мы - Толстых Валентин Иванович. Страница 31

Пьеса – коварна в чтении. При первом знакомстве кажется, что ее главный герой – всего-навсего непутевый, бесшабашный человек, выпивоха и гуляка, запутавшийся в ежедневном вранье и живущий по нехитрому принципу "день прошел – и ладно". Этакий закоренелый эгоист с нулевым моральным потенциалом. Не интеллигент, а скорее выскочка, так сказать, среднего пошиба, без особых духовных запросов, не различающий ценностей и равнодушный ко всему, что обычно задевает и волнует людей (скажем, известие о смерти отца, способное любого другого человека потрясти или, по меньшей мере, надолго вывести из привычного душевного состояния, ничего, кроме меланхолических воспоминаний и сетований по поводу собственной, сыновней, невнимательности, у него не вызывает).

Короче, складывается явно неблагоприятное впечатление о личности Зилова, ощущение, что это человек, "дошедший до точки", вроде современной версии "живого трупа" (видимо, не случайно в пьесе героя "хоронят", пусть в шутку и всего лишь в его похмельном воображении, но ведь хоронят!). Первое, негативное, впечатление кажется резонным и вполне основательным: в самом деле, способен ли вызвать симпатию человек, которого ничто – ни работа, навевающая на него только скуку и безразличие, пи семья, фактически давно уже распавшаяся, ни друзья-приятели, связанные между собой лишь узами совместного времяпрепровождения, ни женщины, к которым он относится крайне поверхностно и цинично, – всерьез не занимают. Но этого, по всем видимым признакам неположительного героя, вызывающего неприятие своими поступками, одновременно… жалко. Жалко, как можно пожалеть человека еще не "отпетого", способного свершить что-то путное, еще сохранившего в себе запасы человеческого.

Чувство жалости, сострадания, занимающее в структуре эстетического восприятия весьма важное место, означает нечто большее, нежели просто сочувствие и соучастие в судьбе героя. Входя в общую оценку сопереживаемого явления, это чувство нередко меняет наше отношение к нему, оказывая глубочайшее ("катарсическое", нравственно очищающее и исцеляющее) воздействие. В чем секрет вызванной воздействием искусства трансформации нашего отношения к явлениям, в том числе и к заслуживающим, казалось бы, исключительно отрицательной оценки? Попытаемся ответить на этот вопрос, вспомнив печальную судьбу общительного человека, доброго и отзывчивого Гии Агладзе, героя картины "Жил певчий дрозд". Нелепо, "глупо" погибает он в конце фильма под колесами машины. Но отношение зрителя к нему неоднозначно. Подкупает щедрость сердца, легкий нрав и открытость, с которой Гия устремлен навстречу людям. Бескорыстную заботу о других, умение разделить "чужую" радость и горе, забывая о себе, нельзя не оценить. Попробуйте вот так, как Гия, поспевая вовремя ударить в свой барабан (на репетиции или концерте), сделать десятки дел для других, и вы убедитесь, что совсем не просто быть общительным человеком, что добрые поступки требуют огромной затраты сил, времени, энергии. Но почему же, испытывая чувство симпатии к этому доброму и щедрому на внимание человеку, одновременно сожалеешь о его зазря растрачиваемой жизни, где дни сменяют друг друга, уходя в песок?

В. Б. Шкловский ответил на этот вопрос так:

"Картина печальная и учит тому, что надо даже самым молодым и самым веселым уметь не отвлекаться, когда работаешь, ограничивать проявление своего дружелюбия, но надо любить жизнь, а не только самого себя… В картине общий друг гибнет под колесами автобуса в спешке, торопясь куда-то, куда совсем нетрудно было бы прийти заранее или совсем не приходить" [Неделя, 1972, 5 – 11 июня.]. Быт общественный и личный – это тоже искусство жить, где главное не должно размениваться по мелочам. Гию можно и нужно упрекнуть в издержках контактности, в недостатке самоограничения, необходимого человеку, чтобы реализовать себя как личность и раскрыть свой талант. Чувство зрительской жалости вызвано, однако, не столько самой по себе физической гибелью героя картины, сколько симпатией к тем, кто прав и возвышается в нравственном отношении, кто является носителем драгоценнейшего "фермента человечности".

Автор фильма, О. Иоселиани, предлагает подумать над главным выводом из судьбы своего героя: "Не является ли та отдача людям, которая не оставляет после себя как будто ничего вещественного, также участием в построении здания, связующим звоном человечности, тем составом, без которого не получится кладка из самых увесистых кирпичей?"

И в Викторе Зилове есть нечто такое, что, несмотря на множество непривлекательных черт в его облике и поведении, заставляет, казалось бы, вопреки всем доводам рассудка и морали, его искренне пожалеть. Однако прежде чем вступят в свои права эти доводы, мы окажемся во власти "стихии" жизненной правды характера.

Зилову около тридцати лет, но, глядя на него, не скажешь, что "смысл жизни – молодость", как уверяют некоторые философы. Если согласиться с мнением, что к двадцати годам душа человека созревает и большая часть прекрасных человеческих деяний совершается до тридцатилетнего возраста [См.: Монтень М. Опыты. М. – Л., 1954, кн. 1, с. 408.], придется констатировать довольно жалкий и прискорбный итог. Этот физически здоровый, обаятельный, общительный и, видимо, не бесталанный молодой по возрасту человек ничего значительного в своей жизни не сделал, или, как ныне принято говорить, "не добился". Ни в сфере общественной, ни в делах сугубо личных. Во всяком случае, самое дорогое время для того, чтобы обрести не только самостоятельность, но и самого себя как личность, невозвратимо упущено. В минуту откровения, а точнее – раскаяния, он признается, что ему "все безразлично", что "опротивела такая жизнь", в которой ему некого винить, кроме самого себя. Разумеется, в скандальном поведении может выразиться боль несостоявшейся жизни.

Но это еще не объясняет причин глубокого душевного кризиса, в котором оказался Зилов.

Тем подлинное искусство и отличается от всевозможных подделок, что оно всегда, во всех случаях стремится проникнуть в мотивы человеческого поведения и обнажить духовный смысл факта, события, поступка. Лишь после этого можно выносить приговор героям, возвышать их или разоблачать.

Эффект нравственного, вообще духовного, воздействия такого персонажа, как Зилов, осуществляется по законам искусства, которое живет и держится не прописными истинами и правилами морали, хотя, разумеется, не ставит себе целью им противоречить. В настоящем искусстве любой человек – хороший и плохой, положительный и отрицательный – предстает со всей своей сложной и неповторимой духовной структурой, тем, что именуют внутренним строем личности. Существует как бы скрытая, потаенная часть человека, проникновение в которую позволяет выявить смысл всех его внешних действий, поступков, подняться в изображении единичного, конкретного существования до духовно всеобщего результата творческого постижения жизни.

Вчитываясь и вдумываясь в историю, рассказанную А. В. Вампиловым, начинаешь понимать, что художнический и нравственный пафос пьесы состоит не в обличении каких-то отдельных моральных вывихов и уродств. Высота нравственных требований художника к жизни, находясь в полной гармонии с требованиями реализма, устремляет его усилия на то, чтобы доказать и показать: за внешней, фасадной, стороной существования скрывается сложный мир человеческой души, прозаический и поэтический одновременно, прячущий свои раны и не позволяющий человеку жить одной бытовщиной. Поражает, почти обескураживает, и житейская простота, достоверность происходящего в пьесе, и редкая способность автора прорываться к сути бытия через оболочку множества "кажимостей", той самой видимости, без которой нельзя обойтись в обыденной жизни и вместе с тем признать которую "доподлинной" тоже нельзя.

"Утиная охота" поражает своей беспощадностью, пронзительностью авторской "тоски по идеалу", его стремлением побудить человека приподняться над собственным, "привычным", уровнем нравственного существования. Об этом точно скажет после трагической смерти драматурга писатель В. Г. Распутин: "Кажется, главный вопрос, который постоянно задает Вампилов: останешься ли ты, человек, человеком?