Сократ и Мы - Толстых Валентин Иванович. Страница 32

Сумеешь ли ты превозмочь все то лживое и недоброе, что уготовано тебе во многих житейских испытаниях, где трудно стали различимы даже и противоположности – любовь и измена, страсть и равнодушие, искренность и фальшь, благо и порабощение…"

Зилов проходит проверку, всестороннюю и жестокую, по самому высшему критерию – критерию человечности. Критерий, заметим, для искусства вполне конкретный, совсем не абстрактный. Делая предметом внимания и изображения "все, что есть интересного для человека в жизни", настоящее искусство именуемое еще "большим", "подлинным", "хорошим", когда хотят отмежеваться от многообразных изделий полухудожественного "варева", – испокон веков только тем и занимается, что вырабатывает модус человека и выявляет меру человечности его бытия в данных, исторически и социально конкретных, обстоятельствах.

Когда мы впервые встретим Виктора Зилова утром после скандала, трудно даже предположить, что волнующая драматурга тема нравственной опрятности человеческого бытия и моральной взыскательности личности (безусловно, центральная и сквозная для всего вампиловского творчества) обернется разговорам о смысле жизни…

Когда характер становится проблемой

Вся моральная философия может быть с таким же успехом приложена к жизни повседневной и простой, как и к жизни, более содержательной и богатой событиями: каждый человек полностью располагает всем тем, что свойственно всему роду людскому.

М. Монтень

То обстоятельство, что человек может обладать представлением о своем Я, бесконечно возвышает его над всеми другими существами, живущими на земле. Благодаря этому он личность…

И. Кант

Не часто появляется в искусстве герой нарицательный, и еще реже случается, чтобы его сразу же признали таковым. Должно пройти время, прежде чем станет очевидной неординарность и общезначимость героя, личность которого несет в себе черты общечеловеческие.

Катализатором этого процесса – превращения конкретного образа искусства в явление нарицательное – выступает критика, призванная безбоязненно обнажить то, "что сказалось произведением", либо политическая идеология, интерпретирующая и использующая результаты художественного обобщения в собственных целях, либо, наконец, дальнейшая судьба самого творения искусства, которое может пережить второе рождение, быть заново открытым. Дело не в одной лишь силе художественности и не в мастерстве авторов: рядом с Дон Кихотом, Шейлоком, Хлестаковым, Мышкиным, Гобсеком, О6ломовым, Рахметовым, Василием Теркиным стоят образы не менее значительные и яркие, однако так и не ставшие средоточием общечеловеческих ("родовых") сил, страстей и характеров. Нарицательные герои, разумеется, имеют свои "пределы" и тоже "конечны" (в социально-историческом и психологическом смысле), но эти пределы и конечность определенного масштаба и значения. Перед нами предстают не просто скареда и скупец, а Гобсек и Плюшкин, "прорехи на человечестве"; не чудаки или полубезумцы, "идиоты" поневоле, а Дон Кихот и князь Мышкин, художественно воплотившие идеал человеческого достоинства и благородства; не деляга, ловкач и проныра, а Шейлок олицетворение "системы всеобщей полезности", созданной и лелеемой капитализмом.

Нарицательность образа – нечто большее, чем подтверждение его жизненной правдивости и художественной емкости, это – обозначение достигнутой вершины, на которую искусство призвано подымать изображаемое явление. Нарицательность Зилова, "зиловщины", проявится вполне очевидно, если заключенное в этом персонаже жизненное содержание будет осмыслено возможно полнее и глубже, чем это сделано до сих пор. Опыт первых постановок пьесы обнаружил существование "загадки Зилова", которую, оказывается, не так-то просто разгадать, как поначалу представляется многим читателям и авторам спектаклей. С учетом всей разности отношения к этим попыткам, нам представляется (мы даже уверены): что-то весьма существенное, может быть даже самое важное, пока не уловлено, не понято и в Зилове, и в происшедшей с ним истории.

Нарицательный герой (в данном случае – Зилов) тем и интересен, что художник подходит здесь к самой сути того, что он хотел сказать своим произведением, а ответа, удовлетворяющего его самого, так и не получил. Афористические обозначения типа "гамлетизм", "хлестаковщина" или "донкихотство" ровным счетом ничего не объясняют, если нарицательность понимается по-школьному – как отождествление героя с одним каким-то его качеством или чертой характера. Художника интересует как раз то, что скрывается за лицемерием Тартюфа, хвастовством Хлестакова, ленью Обломова, двоедушием Иудушки Головлева, несгибаемостью Рахметова, а именно – откуда что берется (например, отчего бывает "горе от ума", почему благородство и бескорыстие где-то выглядят сумасшествием).

Написанный так, что над ним можно и смеяться и плакать, Зилов сам, как некий тип личности и определенный характер, нуждается прежде всего в том, чтобы его поняли. Если в нем увидели лишь алкоголика, пробавляющегося случайными связями и покинутого своей женой, не стоит и начинать о нем разговора. Вампилов задевает своей пьесой многих, задевает до боли обидно. Ведь в общественном отношении Зилов никакой не пример (не ударник труда, не общественник по натуре и образу жизни), а между тем психологически и поведенчески несет в себе черты узнаваемые, даже распространенные. Так что он проясняет, оттеняет и тех, кто зиловыми не являются и имеют иную общественную "биографию".

К тому же надо помнить, что не было в реальной жизни таких "полных", абсолютных Гамлета и Дон Кихота, какими их представили Шекспир и Сервантес. Нет и "полного", абсолютного Зилова. Это крайние, "предельные", обозначения характеров, как бы рассыпанных во множестве самых разных людей, либо проецирующих свойства и признаки, имеющие тенденцию к распространению. Потому-то они и узнаваемы, и людей, на них совсем, казалось бы, не похожих, раздражает, задевает, что в них заключено все-таки нечто очень близкое, многим свойственное, хотя в этом и не всегда приятно сознаться.

Загадку Вампилов действительно задал не простую. Зилова конечно же нельзя считать ни героем, ни антигероем нашего времени. Но и не заметить в самом факте появления и распространения "зиловского" характера и нравственной "модели" поведения определенной общественной проблемы тоже было бы неосмотрительно.

Что же это за противоречивое явление?..

Говорят, о некоторых людях судить очень легко: тронь одну клавишу – и уже знаешь весь инструмент. Зилов не из тех, о ком судить легко, но "клавишу", по которой можно будет распознать его натуру и внутренний настрой души, определить не сложно, если приглядеться к нему повнимательнее. В Зилове немало намешано, причем достаточно неожиданного и несовместимого, чтобы озадачить любого. Однако лишь до того момента, пока не обнаружено то, что Гегель назвал "субъективным связующим единством", объединяющим в одно целое самый причудливый набор свойств, качеств и признаков (когда это условие отсутствует, загадочность оказывается мнимой, и тогда прав Санчо Панса, требующий, чтобы "ему сначала дали разгадку, а затем загадку") [Гегель. Эстетика. В 4-х т. М., 1969, т. 2, с. 107.]. Пробиться к сущности феномена Зилова – значит обозначить узловое противоречие его характера и образа жизни.

"Загадка" Зилова начинается с того, что он вобрал, впитал в себя все, что сам же ненавидит, и глубоко несчастен потому, что живет "не своею" жизнью, то есть не той, какою бы хотел жить. Отмечая крайнюю противоречивость и парадоксальность действий и поступков Зилова, ему нельзя отказать в последовательности.

Это цельность развитая, ибо составляющие ее противоположности не только доведены до предела, но и осознаны как таковые. Говоря яснее, Зилов понимает несостоятельность и бессмысленность своего образа жизни, но, сознавая это отчетливее, чем кто-либо другой, ничего поделать с собою не может. Осудить его не трудно, и есть за что, принимая во внимание различные, порой намеренно подчеркнутые, демонстративные, проявления так называемого отклоняющегося поведения, вроде скандалов, которые Зилов мастер устраивать. Но вся сложность в том, что именно в минуты скандалов, публичного сведения счетов, когда, согласно пословице, "что у трезвого на уме, то у пьяного на языке", наружу выходит самое сокровенное, тщательно скрываемое Зиловым от постороннего глаза, тогда-то и открывается, как не прост, не ординарен этот любитель эпатажей.