Подноготная любви - Меняйлов Алексей. Страница 84
Но не такие были желания у Софьи Андреевны!
Некастрированность мышления детей для Софьи Андреевны означала их самостоятельность, адекватность суждений, а следовательно, реальную оценку ими матери и, как следствие, выход их из-под её контроля. Задавить их как личностей можно было только путём раскачивания маятника садомазохизма любыми способами — лишением общения с отцом, перемещением в зону с повышенным уровнем некрополя (столицу), извращением способов адекватного мышления («дать образование»), чтобы они оставались гипнабельными для всяких некрофилов вообще и для неё в частности.
И Софья Андреевна засобиралась в Москву. Лев Николаевич сопротивлялся. Он так активно защищал право на жизнь и для себя, и для своих детей, что переезд с первой попытки Софьи Андреевны не состоялся. Но вот Софье Андреевне осталось родить ещё только двух детей, из которых один должен был умереть. Силы Софьи Андреевны были распылены на многочисленных кастрированного ума детей, поэтому в деле достижения её планов насчёт рожания и рыданий над детским гробиком мог помочь только большой город. Она увеличила напор — и Лев Николаевич сдался. Переезд состоялся.
А там для её Машеньки — многочисленные страстные любови, для остальных её повзрослевших детей — университетское образование со всеми вытекающими отсюда последствиями, но зато для набожной Софьи Андреевны — безутешное горе над гробиком Ванички и всеобщее восхищение перед её подвигом «идеальной матери».
Можно представить чувства отца, потерявшего, по сути, единственного своего ребёнка! Отца, собственными руками помогшего своей жене привезти его в умерщвляющий город!..
Ужасно.
Не обратить внимание на то, что в результате смерти Ванички у Софьи Андреевны, в точности как у её матери, стало восемь живых (в точности трое девочек и в точности пять мальчиков) и пять умерших в детстве детей, могут только те, кто очень не хочет этого замечать.
Нет, мы не подозреваем, что имеющих власть над умами населения толстоведов вызывал некий конкретный партийный бонза и под угрозой прекращения выплаты ежемесячного содержания приказывал выставлять Софью Андреевну «идеальной женой, любящей матерью и т. п.», а Льва Николаевича, сопротивлявшегося переезду в столицу, — мракобесом, человеконенавистником, насильником и губителем жены и детей, а его тягу к жизни на природе — дурного тона оригинальничаньем, не соответствующим вкусам благоволящего к гитлерщине и сталинщине пролетариата. Нет, дело, разумеется, не в конкретном бонзе, хотя бы уже потому, что «идеальной самопожертвенной женой и хранительницей семейного очага» Софья Андреевна была признана в России не только коммунистической, но и православной. Да и по всему миру тоже так считается. Здесь чувствуется анонимный кукловод.
Глава двадцать третья
Фарфоровая кукла
Менее чем через год после своей свадьбы Лев Николаевич написал Тане Берс такое письмо: «23 марта. Я(сная). Вот она (Соня. — А. М.) начала писать и вдруг перестала, потому что не может. И, знаешь ли, отчего, милая Таня. С ней случилось странное, а со мной ещё более странное приключение. — Ты знаешь сама, что она всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (ещё как громко) и т. д.; главное же владела всеми своими членами, которые, как то — руки и ноги, могли принимать различные положения; одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! Я знаю, что ты всегда её любила (теперь известно, какое она возбудит в тебе чувство), — я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе всё, как было.
В тот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она ещё могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тётенькой (она всё была, как всегда, и обещала придти) и лёг один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, всё сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постели. Я открыл глаза… И увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, — её, Соню, — фарфоровую! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с чёрными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых чёрная краска стёрлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными чёрным на оконечностях в слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул её за руку, — она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была всё такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: да, я фарфоровая. У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на её ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь представить себе мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею дощечке, изображающей землю и выкрашенной зелёной краской в виде травы. Около её левой ноги, немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, — ты, которая любила её. Я всё не верил себе, стал звать её, она не могла двинуться без столбика с земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землёй, чтобы упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать её, — вся гладкая, приятная и холодная фарфоровая. Я попробовал поднять её руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь между её локтем и боком — нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэтбаха и из которой делают соусники. Всё было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку — снизу и сверху всё было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла, и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек. Но всё было так хорошо, натурально, что это была всё та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцом, и чёрный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы — всё было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она была и рада бы помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо? Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови — всё было как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она всё раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил её и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавливались в её холодное фарфоровое тело, и, что ещё больше поразило меня, она сделалась лёгкою, как стекляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и всё точно такою же. Я схватил подушку, поставил её на угол, ударил кулаком в другой угол и положил её туда, потом я взял её чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл её до головы. Она лежала там всё точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородою. Вдруг я услыхал её голос из угла подушки: «Лёва, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчать её и сказал, что ничего. Я опять ощупал её в темноте, — она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. — Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, — мне всё показалось натурально. Я её вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей всё было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушёл, не оглядываясь на неё. Мне так было страшно всё вчерашнее. Когда я пришёл к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить её и тётеньку. Я никому, кроме тебя, ещё не сообщал об этом. Я думал, что всё прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаёмся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькою и фарфоровою. Как при других, так всё по-прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.