Подноготная любви - Меняйлов Алексей. Страница 85

Пишу же я тебе об этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через пап`а у медиков: что означает этот случай, и не вредно ли это для будущего ребёнка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как её маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошёл в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила её в угол, играет с ней и чуть не разбила её. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унёс в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал, и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застёжкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом с сделанным для неё местом, так что она ровно локтями, головою и спиной укладывается в него и не может уже разбиться. Сверху я ещё прикрываю замшей.

Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье. Она стояла на столе, Н. П. толкнула, проходя, она упала и отбила ногу выше колена с пеньком. Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не знают ли рецепта в Москве. Пришли пожалуйста».

Это загадочное письмо после его первой же публикации наделало много шума. Им заинтересовались психоаналитики, исследователи и биографы. Мнения разделились, разумеется, в соответствии с личным опытом исследователей (типом женщин, с которыми они соглашались на интимность) и глубиной его, этого опыта, осмысления.

Н. Н. Гусев пишет, что «здесь под формою шутки скрывается изображение действительности, действительного душевного состояния, пережитого тогда Софьей Андреевной и больно отозвавшегося тогда в душе Льва Николаевича». «Это письмо — письменный след глубочайшего переживания Льва Николаевича в его взаимоотношениях с Софьей Андреевной в первый период его брака с ней. Каждому известно, что во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной такой период, когда его спутница жизни представляется ему, хотя на время, неодушевлённой, „фарфоровой», совсем не столь редкое явление. Каждый женатый переживал то же, что и Л. Н. Толстой. Разница лишь в интенсивности переживания и ощущения отчуждённости, потери или превращения в „фарфоровую» жены каждым. Ясно, у Льва Николаевича, как у гения художественных образов, это свойственное каждому мужчине в любви к женщине переживание вылилось в соответствующую по диапазону эпически-художественную форму».

В. И. Срезневскому же кажется странным, что в семейную драму можно посвящать постороннего юного (!) адресата, и он не соглашается с мнением Н. Н. Гусева, «усматривающего в письме Льва Николаевича зародыш будущей семейной драмы Толстого… Первый период брака Толстого не был омрачён ни одной тучкой, отношения супругов были безоблачные, и такая шутка в письме Т. А. Кузминской вполне вероятна».

А что посоветовали бы мы с высоты опыта психокатарсиса? Мы бы тому, кто увидел фарфоровую куклу, посоветовали спросить себя: а что надо с этой куклой сделать, чтобы было лучше, чтобы видящий эту куклу вообще мог жить? И посоветовали бы довериться подсознанию: если разбить — то разбить. Если утопить — то утопить. Мы бы посоветовали спросить себя, что сделать не с Софьей, а именно с куклой. Ведь Софьей на бытовом уровне мышления, мы нисколько не сомневаемся, можно только восторгаться. Если бы у человека мышление было чистым, по типу «дважды два — четыре», то мы бы посоветовали пойти гораздо дальше и спросить, что надо сделать с куклой такого, что бы одобрил Христос. И не удивляться неожиданности, нетривиальности решения.

У образов, как известно, есть свойство в дальнейшем реализовываться.

Жаль, Толстой не мог услышать нашего совета.

А ведь с принципом работы с мыслеформами он был знаком. Во всяком случае, под старость. В чём можно убедиться, прочитав «Смерть Ивана Ильича». Знал, но посмеялся.

Спустя тридцать четыре года, 15 января 1897 года, Л. Толстой записал в дневнике:

«Почти всю ночь не спал. Проснулся от того, что видел во сне всё то же оскорбление. Сердце болит… Думал, и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем Божеским: служением Богу жизнью, раздачей имения, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, — вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии… (поведение Софьи. — А. М.) Мои страдания — доказательство того, как я мало живу жизнью служения Богу… Буду бороться».

Здравые суждения в тексте дневника есть. Но, к сожалению, не только они. Чтобы была любовь, надо отказаться от любви — это странная мысль. Странная, разумеется, только для человека с неповреждённым телом сознания, мировоззрения и духа. Чтобы была полноценная любовь между мужчиной и женщиной, необходимо отказаться от «любви» болезненной, страстной, и тогда будет всё, прежде всего будет возможность подарить счастье своей половинке. С этим утверждением мы не можем не согласиться. Но у Толстого всё наоборот. Чтобы сохранить взаимоотношения с Софьей, которые он по недоразумению называет любовью, он отказался от Божеского, от Любви. И чувствуется в его записи некоторый оттенок обиженности:

Как так, отказался от Божеского — и никакой за это от Софочки награды — одни истерики, угрозы самоубийства, измены. Как такое могло случиться? Ведь отказался от того, что повсюду объявлено самым главным для человека — от Божеского!! Да и сам признаю: главное. И отказался! И почему ничего не получается?! Я купил жертвой — мне должны. Должен даже Он, про Которого я всегда говорю — Главное.

Что и говорить, мышление явно не «дважды два — четыре». Остаётся только удивляться, что после сорока восьми лет сборов, через 48 лет после первой брачной ночи, после которой он записал в дневнике: «Не она», — он из дома всё-таки ушёл. Вот только было ли это воплощением принципа «суббота в субботу»?!

Глава двадцать четвёртая

Отец Сергий

«Я разуверился в Евангелии за четыре месяца до своей смерти», — слова Толстого, записанные его личным врачом Душаном Маковицким, поражают!

Фантазия это или способность гения прозревать будущее?

В каком смысле разуверился? Есть ли основание полагать, что когда-то верил? Какого рода была эта вера?

Можно рассуждать так. Сам факт того, что человек смог в Евангелии разувериться, позволяет сделать определённые выводы. Разувериться в Евангелии в состоянии не все. Например, этого не в состоянии сделать ни сатана, ни увлечённые дьяволом ангелы: они Бога видели, они знают, Кто Есть Христос, и, зная Его, разувериться не в силах. Другое дело, что жить по законам Божьим они не хотят. Следовательно, разувериться может только тот, для кого Бог был не более чем умственным построением, построением, быть может, возведённым на фундаменте гипнотического внушения. Разувериться в Боге, Который Един только и производит в душе единственно значимые в этой жизни изменения, может только тот, кто Богу никогда не доверялся.

С другой стороны, Лев Николаевич признавал своим только то, что он напечатал. А от того, что за ним записывали, и от писем отказывался — чего только в письме не напишешь по слабости?! Скажем, 9 августа 1909 года по почте было получено письмо, судя по штемпелю, со станции Урюпинской:

«Милостивый государь Лев Николаевич! К глубокому нашему сожалению, ходят слухи, что вы, проездом по Балашово-Харьковской железной дороге, выдали жандармерии ехавших с вами в одном вагоне троих пассажиров, которые были арестованы, и им теперь грозит смертная казнь. Мы просим вас опровергнуть или же подтвердить этот слух корреспонденцией в газете „Современное слово“».

На конверте Лев Николаевич написал: «Выдал и получил за это вознаграждение 500 рублей».

Красиво построенный ответ. Тем более от человека, который приблизительно в это время отказался от гонорара в миллион рублей золотом за своё собрание сочинений. Отказался, чтобы издания его произведений были дешевле. Во фразе: «Я разуверился в Евангелии…» красота не меньшая, хотя и несколько более мрачноватая. Определённо, это причуда художника, поскольку до самого конца признаков подсознательного разочарования Толстого во Христе не было.