Жизнь и творения Зигмунда Фрейда - Джонс Эрнест. Страница 75

Когда одна из пациенток Фрейда, фрау Мария фон Ферстель, жена дипломата, услышала об этом, то сразу же решила «вступить в соревнование» с фрау Гомперц. Она не успокоилась, пока лично не познакомилась с министром и не заключила с ним сделку. Он очень желал заполучить одну картину Беклина («Руины замка») для недавно открывшегося современного Музея искусств, а этой картиной обладала ее тетя, фрау Эрнестина Торш. Потребовалось три месяца, чтобы заполучить эту картину от старой дамы, но в конце концов за званым обедом министр любезно объявил фрау Ферстель, что она первая из всех, кто слышит, что он послал требуемый документ на подпись императору. На следующий день она ворвалась в кабинет Фрейда с криком: «Ich hab i gemacht» («Я это сделала»).

Легко можно себе представить чувства, охватившие Фрейда. По этому поводу он написал Флиссу, что до сих пор был самым большим глупцом, потому что, зная обычаи венского света, ему следовало бы добиться этого несколько лет тому назад. Во всяком случае, это доставило ему некоторое развлечение, и он написал Флиссу — в последнем письме их переписки: «Население обширно участвует в поздравлении. В данное время на меня сыплются поздравления и букеты в таком количестве, как если бы Его Величество официально признал роль сексуальности, совет министров подтвердил важность сновидений, а необходимость психоаналитического лечения истерии прошла голосование в парламенте большинством в 2/3 голосов».

Эта нелепая история принесла ожидаемые результаты. Те его знакомые, которые раньше при встрече отворачивались от него, теперь кланялись ему, завидя даже издалека, друзья его детей вслух выражали свою зависть, но единственная вещь, которая действительно имела значение, — это то, что в его практике произошел решительный поворот к лучшему. Он стал если не респектабельным, то, по крайней мере, уважаемым. Так получилось, что этот случай совпал с другим поворотным пунктом в жизни Фрейда, его выходом из продолжавшейся в течение многих лет интеллектуальной изоляции. Вокруг него начали собираться последователи, которые всегда знали его просто как «герра профессора», и недалеко было то время, когда внешний мир серьезно воспримет его психологическую работу.

Это изменение в звании не внесло никакого существенного изменения в занимаемое Фрейдом университетское положение. Как и ранее, когда он был приват-доцентом, ему позволялось читать лекции в университете, хотя он не был обязан это делать. Он свободно пользовался этим своим правом (хотя и не регулярно) вплоть до начала первой мировой войны. Они читались два раза в неделю, по четвергам и субботам. Кроме меня есть еще другие люди, которые помнят привилегию посещения этих лекций. Он был замечательным лектором. Его лекции всегда сопровождались присущим ему особым ироничным юмором того типа, который мы много раз встречали в цитируемых нами отрывках из его работ. Он всегда говорил тихим голосом, возможно, потому, что при напряжении его голос становился довольно резким, но всегда говорил чрезвычайно отчетливо. Он никогда не пользовался какими-либо записями [102], он также редко тщательно готовился к лекции, большей частью полагаясь на вдохновение. Я помню, как однажды, сопровождая его на лекцию, я спросил у него, какой теме будет посвящена его лекция сегодня, и услышал в ответ: «Если бы я только знал! Мне приходится оставлять это своему бессознательному».

Он никогда не старался говорить красиво, но говорил доверительным тоном и доходчиво, желая, таким образом, достичь большего контакта с аудиторией. Чувствовал ось, что он обращается к нам, и кое-что из такой его личной манеры ведения лекций отражено в тех из его лекций (прочитанных им позднее), которые были опубликованы. В этом не было какого бы то ни было налета снисходительности или намека на учительство. Считалось, что аудитория состоит из высокообразованных людей, которым он хочет сообщить некоторые из своих последних опытов. После проведения лекций не было никакого их обсуждения, кроме личного.

По мере того как его деятельность стала приобретать все большую популярность, возникла опасность, что такая приятная интимность ведения лекций будет нарушаться из-за большого числа присутствующих на них. Один раз в начале сессии к нему на лекцию пришла большая группа студентов. Фрейд был явно раздражен и, угадывая мотивы их прихода, произнес: «Если, леди и джентльмены, вы пришли сюда в таком большом количестве в надежде услышать что-нибудь сенсационное или даже непристойное, остальные уверят вас, что я позабочусь о том, чтобы эти ваши усилия не стоили того». В следующий раз аудитория уменьшилась на треть. В последующие годы Фрейд контролировал ситуацию, не пуская на лекцию никого без карточки, которую он давал только после личной беседы.

Насколько существенно отличался образ работы Фрейда от чисто интеллектуальной деятельности, такой, которая имеет место у многих математиков и физиков, получаешь яркое представление из его собственных записей. Из них становится ясно, что, особенно в его формирующие годы, он продвигался вперед почти исключительно благодаря бессознательным силам и очень во многом находился в их власти. Восприятие Фрейда менялось в широком диапазоне. Он переходил от настроений, когда он ясно осознавал создаваемые им концепции, к настроениям, когда он испытывал внутренние запреты, а его разум был абсолютно инертным и притуплённым. Например, он писал в 1897 году: «Новые идеи, которые приходили мне в голову во время моего состояния эйфории, иссякли; они более не приходят ко мне, и я жду, когда они возродятся заново. В моей голове толпились мысли, дававшие надежду привести меня к чему-то определенному, которые казались объединяющими нормальные и патологические, сексуальные и психологические проблемы, а теперь они исчезли. Я не пытаюсь их удержать, так как знаю, что и их появление, и их исчезновение в сознании не являются реальным выражением их предназначения. В дни, подобные вчерашнему и сегодняшнему, внутри меня все спокойно, и я чувствую себя страшно одиноко… Я должен ждать, пока нечто не шевельнется во мне, и я смогу ощутить это движение. Поэтому я часто мечтаю целые дни напролет». В одном случае, произошедшем позднее, когда он был очень угнетен по поводу своей клинической работы, он сказал: «Я вскоре нашел для себя невозможным продолжать эту действительно трудную работу, когда нахожусь в плохом настроении и охвачен сомнениями. Каждый пациент является для меня мучением, когда я не в себе и в подавленном настроении. Я действительно полагал, что мне придется покориться. Я помог себе путем отказа от всякого сознательного умственного усилия, чтобы ощупью прокладывать себе путь в глубь этих загадок. С этих пор я, возможно, делаю свою работу более умело, чем когда-либо ранее, но едва ли знаю сам, что я в действительности делаю».

В письме от 2 февраля 1899 года он делится с Флиссом своим ощущением поглощенности чрезмерной работой, «ради которой приходится отдавать все силы мысли и которая постепенно поглощает все другие способности и возможность получать впечатления — разновидность неопластического вещества, которое просачивается в человеческую природу, а затем заменяет ее. Со мной происходит даже еще большее. Для меня работа и заработок идентичны, так что я целиком стал каким-то. раковым новообразованием. Сегодня мне предстоит идти в театр; это смешно, как будто можно что-либо пересадить на раковое новообразование. К такому новообразованию ничего нельзя прилепить, и мое существование с недавних пор походит на жизнь такой опухоли». Все это имело место, когда он был занят работой над книгой «Толкование сновидений», Тиран его бессознательного заставлял его тяжело работать над этим бессознательным, и он настолько полно являлся его рабом, что мог лишь протестовать против этого. Он сделал довольно схожее замечание тремя годами ранее: «Я питаю надежду, что до конца жизни буду обеспечен научными интересами. Ибо, исключая эти интересы, я не являюсь более человеческим существом».