Никто нигде - Уильямс Донна. Страница 11
Том пронзительно кричал. В его лице я узнавала собственный ужас: казалось, я тоже кричу – но не вылетало ни звука. Я хватала брата и залезала с ним в шкаф, зажимая ему руками рот и уши. Слезы и сопли его текли по моим ладоням. Мои глаза оставались сухими. Благодаря ему я испытывала чувства – и он же брал на себя выражение моих чувств. С братом я ощущала себя настоящей – и это пугало меня, как ничто другое.
Я начала отвергать Тома. Но к тому времени я стала для него целым миром. Куда бы я ни шла, он цеплялся за мою ногу и кричал: «Не уходи, До, не уходи!» Но я шла дальше и волочила его, рыдающего, за собой, как мертвый груз. Что бы я ни говорила – он принимал это близко к сердцу. Быть может, впервые в жизни кто-то принимал меня всерьез.
Том начал спать с собакой. Выбрав себе в матери огромного датского дога, трехлетний мальчик сворачивался со своей бутылочкой рядом с ним на блохастом коврике. А я как будто умерла. Два года спустя дог умер – и как будто Том умер вместе с ним.
Я решила, что хочу ходить в ту же школу, что и Терри. В моей школе друзей у меня не было – а там, думала я, Терри за мной присмотрит. Я отказалась ходить в свою школу, и матери пришлось перевести меня в школу Терри, чтобы я хоть где-то училась.
В новом классе атмосфера оказалась не просто холодной – леденящей. Новый учитель был мерзкий костлявый старикашка: он вечно на меня орал и твердил, что от меня одни неприятности. В наказание он заставлял меня стоять в мусорном ведре, я ругалась, а он швырял в меня мелом. Другие ребята смеялись – но теперь я не смеялась вместе с ними.
У Терри здесь оказалась своя компания – и, поскольку она была на два года меня старше, у нее не было ни малейшего желания бросать старых друзей, чтобы возиться с «малявкой».
Неделями я бродила по школе и спрашивала всех, кто попадался навстречу, дружат ли они со мной.
– Но я же тебя совсем не знаю, – обычно отвечали они.
– А если бы знала, – настаивала я, – ты бы стала со мной дружить?
Наконец я сдалась – и все перемены просиживала в углу школьного двора, подпирая спиной забор. Несколько месяцев спустя две девочки решили, что позволят мне с ними водиться. Однако разговаривали они всегда о чем-то страшно скучном. Гуляя с ними, я мысленно отворачивалась и уходила в свой мир – так что и они скоро от меня отвернулись. Я впала в глубокую депрессию, которая продолжалась около года.
Я вернулась в прежнюю школу, но теперь держалась в стороне от любых компаний, куда меня звали. Я больше не улыбалась и не смеялась; от всех попыток вовлечь меня в общение мне становилось еще больнее – я стояла молча, и по лицу моему беззвучно катились слезы. Возвращаясь домой, я пряталась у себя в комнате и рыдала, снова и снова повторяя: «Я хочу умереть».
Время от времени ко мне заходила Терри, порой мы с ней куда-нибудь ходили вместе – но я держалась все более отстраненно, и общаться мне становилось все труднее.
Я бродила по дому, как привидение – сгорбив плечи, низко опустив голову, глядя себе под ноги. Меня спрашивали, что случилось. В ответ я рисовала на лице улыбку и, стараясь выглядеть так, как, по моему мнению, выглядят счастливые люди, отвечала: «Ничего». Очень коротко, чтобы от меня поскорее отстали.
В это время я была хрупка и уязвима, как никогда. Если бы кто-то в те дни начал проявлять ко мне любовь и внимание – думаю, это могло бы меня убить.
Впрочем, мать старалась меня утешить единственным известным ей способом – покупала разные вещи. Начала приносить домой цветы в горшках: я смотрела на них и смотрела, но не могла понять, зачем они.
Однажды она принесла из зоомагазина попугайчика. Сказала, что он «ненормальный» и долго не протянет, но пусть пока поживет у меня, вдруг мне понравится. С попугайчиком в самом деле что-то было сильно не так. Крылья его были как-то сдвинуты вперед, и он не мог летать – только прыгал. Как и сказала мать, он умер через несколько недель. Я, как положено, поплакала.
А один раз она принесла домой такую чудесную вещь, какой я никогда еще не видела: перламутровое блюдо с крышкой, на которой сидел, глядя в пространство, фарфоровый ангел.
Еще она купила мне коляску для кукол. С коляской я рискнула выбраться за пределы комнаты. Начала катать ее вверх-вниз по лестнице, не особенно интересуясь тем, что делаю. Ведь так поступают нормальные дети, разве нет?
Нет, мать считала иначе. В ярости она взбежала вверх по лестнице. Я застыла, глядя на нее с ужасом. Она схватила крышку с фарфорового блюда и грохнула ее об пол. Ангел разлетелся на мелкие осколки. Мать прошипела: она запрёт меня в комнате, на хлебе и воде, и я просижу здесь, сколько она скажет. И вышла, хлопнув дверью так, что та едва не слетела с петель.
Затем, словно желая подтвердить свои слова делом, вернулась со стаканом и кувшином воды. Я лежала, уткнувшись в подушку, на пурпурной кровати, в омерзительно-пурпурной комнате, и горько рыдала, не слыша ничего вокруг. Мать вышла, не запирая дверь.
Я знала: отец уже вернулся. Прислушивалась к голосам внизу. Понимала, что говорят обо мне.
Я знала: отец меня пожалеет. Сквозь туман слез смотрела я на разбросанные по полу осколки – а потом взяла один острый осколок и, в гневе на несправедливость, начала резать себе лицо. Резала щеки, лоб, подбородок. Терять было нечего – я спокойно спустилась вниз, чтобы сделать свое молчаливое заявление.
– О Господи! – проговорила мать, медленно и как-то театрально, словно в фильме ужасов. – Да она совсем рехнулась!
На лице ее не было страха за меня – только потрясение. Мне было девять лет, и в эту минуту я была, как никогда, близка к тому, чтобы отправиться в психбольницу.
На мой собственный взгляд, я поступила вполне разумно. Я не знала, как до них докричаться, чувствовала себя потерянной, загнанной в капкан – и об этом сообщила. Думаю, до матери, по крайней мере, дошла серьезность ситуации – во всяком случае, от мысли о хлебе и воде она отказалась.
Отец не сводил с меня умоляющего взгляда. Казалось, он меня понимает – но, как и я, не может облечь свое понимание в слова: для него это «непозволительно», или, быть может, он чувствует, что кое-что лучше выражать без слов.
У меня было много двоюродных братьев и сестер, и часто мы ночевали друг у друга. Некоторые кузины мне нравились, но Мишель я терпеть не могла. Однако она захотела переночевать у нас, и я не возражала.
Мишель и Терри мгновенно сошлись. Не понимая, как общаться с несколькими людьми разом, я сказала им, что хочу побыть одна. Они ушли играть.
С тех пор я ни разу не заговорила с Терри. Больше двух лет она была моей единственной подругой – и теперь снова и снова спрашивала меня: «Что случилось?» Я смотрела на нее пустым взглядом, словно она разыгрывала какую-то странную сцену из немого кино, смысл которой от меня ускользал.
– Не понимаю тебя, – говорила она. – Что я тебе сделала?
Несколько лет спустя Терри ушла из школы и начала работать в магазинчике через дорогу. Когда она заговаривала со мной – я по-прежнему молчала, когда смотрела на меня – отворачивалась.
– Знаешь, Донна, ты все-таки сумасшедшая! – сказала она один раз, пытаясь добиться от меня хоть какой-то реакции. Свирепый взгляд был ей единственным ответом.
Около года спустя лучшая подруга Терри погибла, когда переходила вместе с ней через дорогу. На глазах у Терри ее сбил грузовик. Терри прибежала к нам и все рассказала моей матери: я стояла рядом и слушала. В эту минуту ей был отчаянно нужен друг. Но я еще не умела прощать – я смотрела в сторону и молчала.
А десять лет спустя, собирая по кусочкам собственную жизнь, я появилась у нее на пороге. Терри радостно поздоровалась со мной и снова предложила мне свою дружбу – как будто эти десять лет молчания ничего для нее не значили. Сказала только: «Ты самый странный человек, какого я знаю. Никогда таких не видела. Только что болтала со мной как ни в чем не бывало – и вдруг ведешь себя так, как будто мы никогда и не были подругами». Она не понимала ни того, как я порой нуждалась в ней, ни того, как важно было для меня вычеркнуть ее из своей жизни. А я не стала объяснять.