Никто нигде - Уильямс Донна. Страница 9

В этом новом доме Тома принялись преследовать два друга, страшно его пугавшие. Одного звали «мистер Ног», другого «Больше-ук» («Большерук», как выяснилось впоследствии). Судя по всему, это я ему рассказала, что они живут на лестнице, ведущей в мою комнату. Хотя младший брат был моим лучшим другом, вторгаться в мою комнату, что-то там трогать или даже подходить близко я не позволяла и ему. Однако Тому приходилось подниматься по лестнице, чтобы попасть в ванную. Из-за его страха это стало почти невозможно.

Мать превратила эту свою новую тюрьму в кукольный домик. Меня поселили на чердаке. Через несколько недель на окна поставили решетки. Казалось, я превратилась в классическую «безумную, запертую на чердаке». Во всяком случае, вела себя именно так. Год за годом, раздираемая борьбой между попытками присоединиться к «миру» и внутренним сопротивлением, побуждавшим меня уходить в собственный мир, я стояла у окна, прижавшись лицом к решетке, и бросала разные вещи вниз – «на свободу». Если вещи падали в канаву, это меня огорчало, но и радовало – ведь теперь никто их не увидит и не поймет, что я чувствую. Так проходила вся моя жизнь: во всем – две стороны.

Никто нигде - i_045.jpg

Примерно в это же время мне снова проверяли слух: дело в том, что, хотя я говорила, но часто использовала речь не так, как другие, и еще чаще не могла понять, что мне говорят. Слова – это символы, однако ошибочно было бы считать, что я не понимала символов. У меня была целая система взаимосвязей, которую я считала «своим языком». Напротив, другие не понимали моей символической системы – а я не могла, да и не собиралась объяснять им, что она означает. Я придумала свой собственный язык. Все, что я делала – скрещивала ли два пальца на руке или поджимала пальцы на ногах – имело особый смысл, как правило, ободряющий, говорящий о том, что все в порядке, никто меня не тронет, где бы я ни находилась и что бы ни делала. Иногда я пыталась объяснить людям, что чувствую, но так неуверенно, что они этого не замечали или просто относились к этому как к «какой-то новой выдумке этой сумасшедшей Донны».

Никто нигде - i_046.jpg

Когда я познакомилась с Триш, она тоже сидела за решеткой. Поначалу я ходила домой из школы по Мартин-стрит, но здесь меня пугали деревья. Из тех, что сбрасывают листья зимой, они торчали из земли, словно огромные узловатые руки с кривыми грозящими пальцами-сучьями. Даже без листьев они так нависали над улицей, что она казалась полной теней. Пешеходная дорожка была вымощена камнем, но как-то странно, так что ходить по ней надо было, внимательно глядя себе под ноги, чтобы не наступить ни на одну линию. Я ненавидела Мартин-стрит.

Вот почему я начала ходить из школы по улице, где жила Триш, и много лет ходила этим путем. На улице Триш стояли дома, окруженные кустами роз, и после того, как я прошла, вдоль дорожки всегда лежали розовые лепестки.

Однажды я остановилась и стала смотреть на ребят за решеткой. Они окликнули меня. Я спросила, почему их заперли. Видно, мне не

пришло в голову, что они просто играют в бабушкином саду, который, так уж вышло, отгорожен от улицы высокими чугунными воротами.

Триш только что перешла в нашу школу. Это была тихая, мягкая, застенчивая девочка, очень простодушная, старшая из троих детей.

Хотя я другими детьми обычно командовала или была к ним равнодушна, в глубине души мне нравилась мысль, что Триш – и моя старшая сестра. Это давало чувство безопасности. В школе мы все время проводили вместе. Я научила ее тереть глаза, а потом смотреть на солнце и видеть цветные пятна. Она угощала меня чудесным домашним печеньем своей бабушки и радовалась, что нашла, с кем поговорить. Я ее слушала, но часто не слышала; однако мне нравилась Триш, так что я смотрела прямо на нее, и она, кажется, ничего не замечала. Я для нее была лучшей подругой, а она для меня – доказательством, что и у меня могут быть друзья.

По большей части мы катались на велосипедах, гуляли по парку, играли в слова и болтали о том, что нам хотелось бы иметь. Я пела, танцевала и играла со своей тенью, а она сидела, смотрела на меня и смеялась. Я была не против. Мне нравилась Триш.

Через пару недель я отправилась к Триш с ночевкой. Со мной был чемоданчик, и Триш одолжила мне одного из своих плюшевых медвежат.

В первый вечер мы хохотали, дурачились, придумывали всему вокруг смешные прозвища, пока мать Триш не велела нам ложиться спать. Триш обняла своего медвежонка, а я положила рядом с собой того, что она дала мне.

– Триш, я боюсь, – сказала я. – Я не хочу идти домой, и здесь оставаться тоже не хочу.

Тогда она предложила мне поспать с ней в одной кровати.

Люди давным-давно бросили попытки меня приласкать; но сейчас я хотела быть как Триш. Я забралась к ней в постель, как будто я – это она. Она обняла меня, как плюшевого медвежонка. Я была в ужасе. На глазах выступили слезы: казалось, они текут из какой-то части меня, давно похороненной и забытой.

Так лежали мы – две семилетние девочки: для одной объятия были самым обычным делом, другая едва терпела их, с чувством ужаса и бесконечного одиночества.

Мать Триш зашла проверить, как мы спим.

– А что это вы делаете в одной кровати? – спросила она. – Ну-ка, Донна, марш в свою постель!

– Спокойной ночи, – сонно проговорила Триш.

– Спокойной ночи, – дрожащим голосом ответила я.

И много лет спустя, ложась спать, я по привычке приподнимала одеяло, молчаливо приглашая в свою постель любого незнакомца, которому случится забрести в комнату ночью. Так я стала Триш.

А в ту ночь я вернулась на свою кровать в комнате Триш и постаралась лечь так аккуратно, как только могла. Начала с того, что очень аккуратно перестелила постель, затем легла на нее – ровно посредине. Руки положила поверх одеяла, строго по бокам – именно так, как спят благовоспитанные девочки.

Вдруг мне пришло в голову, что в кровати я занимаю слишком много места. Я сдвинулась на самый край, съежилась, скорчилась под одеялом, как скомканное платье.

Нет, так от меня слишком много беспорядка. Я вылезла из-под одеяла и села на край кровати. А так я снова занимаю слишком много места. И я сдвинулась на самый краешек. Сидеть в ночнушке некрасиво, надо одеться. Я оделась и продолжала сидеть во тьме, глядя на жалюзи, надеясь, что скоро придет рассвет.

Одежда, которую я привезла с собой, сложена неаккуратно. Тихо, как только могла, я достала все из чемоданчика, аккуратно сложила, уложила заново, поставила чемоданчик у ног. Смотрела на Триш – и хотела, чтобы она была такой, как я, и страстно желала стать такой, как она. Я смотрела, как она спит, и по лицу моему беззвучно катились слезы. В комнате не слышалось ни звука. Но внутри себя я вопила так, что разбудила бы и мертвого.

Вошла мать Триш.

– Донна, это ты? Господи боже, что это ты делаешь? Вот глупышка! Что случилось? Ну-ка, давай, прыгай в кровать! Почему ты здесь сидишь? – спросила она.

– Я не хочу домой, – сказала я шепотом.

– И не надо, – ответила мать Триш.

– И здесь оставаться тоже не хочу, – прошептала я.

– А куда же ты хочешь уйти? – спросила мать Триш.

– Хочу уйти, – повторила я.

– Ну, Донна, куда же ты пойдешь? Некуда идти, – объяснила она.

«Некуда идти. Некуда идти. Некуда идти». Снова и снова я мысленно повторяла эти поразившие меня слова.

Мать Триш помогла мне снова раздеться и надеть ночнушку. Я повиновалась, как робот, загипнотизированная мысленным повторением слов: «Некуда идти». С поистине шекспировской глубиной эта формула описывала мою внутреннюю ловушку.

Триш постепенно скрылась из моего сознания, но сон, связанный с нею, возвращался ко мне снова и снова еще пятнадцать лет. Когда мне было двадцать два, ночуя у подруги, я вдруг проснулась, дрожа, в ужасе глядя на жалюзи. Такие простые вещи оставляют такой глубокий след.

К семи годам я уже не раз ночевала вне дома, но никогда прежде это так меня не потрясало. Я столкнулась лицом к лицу со своей уязвимостью в чуждом, непостижимом мире. Я злилась на свою невинность и наивность. Танцующая куколка – первый компромисс между Донной и Кэрол – скрылась за кулисами, и на сцене вновь появился Уилли.