Проблема Спинозы - Ялом Ирвин. Страница 21
– И поэтому ищете якорь в прошлом, жаждете неизменного прошлого… Я могу это понять. Дайте-ка я покопаюсь в памяти, что же говорил о вас Эйген… Подождите минуту, я сосредоточусь и вытащу эти образы на поверхность.
Фридрих прикрыл глаза и через некоторое время снова медленно их открыл.
– Я ощущаю некое препятствие – похоже, на пути стоят мои собственные воспоминания о вас. Давайте я сперва расскажу вам о них, а тогда уж смогу припомнить и слова Эйгена. Хорошо?
– Да-да, хорошо, – промямлил Альфред. Ему пришлось покривить душой: ничего особенно хорошего в этом он не видел. Напротив, весь их разговор был чрезвычайно странным: каждое слово, слетавшее с уст Фридриха, было необычным и неожиданным. Однако при всем том он доверял этому человеку, который знавал его ребенком: у Фридриха была особая аура «домашности».
Вновь прикрыв глаза, Фридрих заговорил отстраненным тоном:
– Бой подушками… я пытался расшевелить вас, но вам не хотелось играть… я не мог втянуть вас в игру. Серьезный – о, какой серьезный! Порядок, порядок… игрушки, книги, игрушечные солдатики – все в таком строгом порядке… вы любили этих игрушечных солдатиков… ужасно серьезный маленький мальчик… Я иногда катал вас на спине… кажется, вам это нравилось… но вы всегда быстро спрыгивали… может, вам не нравилось веселиться? Дом казался холодным… без матери… где были ваши друзья?.. никогда не видел в вашем доме друзей… вы были пугливы… убегали в свою комнату, закрывали дверь, всегда бежали к своим книжкам…
Фридрих умолк, открыл глаза, от души глотнул пива и поднял взгляд на Альфреда.
– Вот пока всё, что всплывает из хранилища моей памяти, – возможно, другие воспоминания покажутся позже. Вы этого хотели, Альфред? Мне нужна уверенность. Я хочу дать брату моего ближайшего друга то, что он хочет и что ему нужно.
Альфред кивнул и тут же отвернулся, пристыженный собственным изумлением: никогда еще он не слышал таких речей. Хотя произносимые Фридрихом слова были родными, немецкими, весь его язык был Альфреду совершенно чужд.
– В таком случае я продолжу и добуду из памяти комментарии Эйгена на ваш счет. – Фридрих снова закрыл глаза и через минуту заговорил все тем же странным, отстраненным тоном: – Эйген, расскажи мне об Альфреде, – а потом переключился на другой голос – тот, который, вероятно, должен был обозначать голос Эйгена:
– Ах, мой стеснительный, боязливый братец – замечательный рисовальщик, он унаследовал все семейные дарования! Мне так нравились его наброски Ревеля: порт и все эти корабли, стоящие на якоре, тевтонский замок с его взмывающей ввысь башней – даже для взрослого эти рисунки считались бы талантливыми, а ведь ему было всего десять. Мой маленький братец – вечно не вылезающий из книжек, – бедняга Альфред – такой замкнутый… так боялся других детей… Его не любили: мальчишки дразнили его и обзывали «философом»… не так-то много ему досталось любви: мать умерла, отец при смерти, наши тетушки – женщины добросердечные, но всегда заняты собственными семьями… Мне следовало больше для него сделать, но до него трудно было достучаться… и самому мне не так-то много доставалось…
Фридрих открыл глаза, раз или два моргнул, а потом, уже своим обычным голосом, проговорил:
– Вот что я помню. Ах, да, было еще одно, Альфред, и я говорю об этом со смешанным чувством: Эйген винил вас в смерти вашей матери.
– Винил меня? Меня?! Да мне и было-то всего пара недель от роду!
– Когда умирает близкий нам человек, мы часто ищем козла отпущения.
– Не может быть, чтоб вы говорили серьезно! Или серьезно? Я имею в виду – Эйген и вправду так говорил? Но это же бессмыслица какая-то…
– Мы часто верим в вещи, которые не имеют смысла. Конечно, вы ее не убивали, но, как я представляю, Эйген лелеял мысль о том, что если бы ваша матушка не забеременела вами, она была бы сейчас жива. Правда, Альфред, это только мои догадки. Я не могу вспомнить его точные слова, хотя доподлинно знаю, что он испытывал по отношению к вам негодование, которое сам же заклеймил как иррациональное.
Альфред, лицо которого стало пепельно-серым, хранил молчание несколько минут. Фридрих пристально смотрел на него, потягивал пиво, а потом мягко произнес:
– Боюсь, я сказал слишком много, но когда друг меня просит, я стараюсь дать ему все, что могу.
– И это хорошее качество. Точность, честность – благородные немецкие добродетели… Я ценю это, Фридрих. И столь многое из сказанного вами кажется истинным… Должен признать, я порой недоумевал, почему Эйген не заботился обо мне больше. И эта дразнилка – «маленький философ», – как часто я слышал ее от других мальчишек! Думаю, она на меня сильнейшим образом повлияла, и я замыслил отомстить им всем, став в конце концов философом.
– А как же Политехнический? Как одно сочетается с другим?
– Я не то чтобы дипломированный философ, – степень у меня в архитектуре и инженерии – но моим истинным призванием была философия, и даже в Политехническом я нашел кое-каких ученых профессоров, которые руководили моим личным чтением. Более всего иного я почитаю немецкую ясность мысли. Это – моя единственная религия… Однако в этот самый момент мысли мои расстроены и блуждают. Если честно, у меня голова идет кругом. Наверное, мне просто нужно время, чтобы усвоить сказанное вами.
– Альфред, думаю, я могу объяснить, что вы чувствуете. Я сам это пережил и видел в других. Вы реагируете не на воспоминания, которыми я с вами поделился. Это нечто иное. Лучше всего можно объяснить это, прибегнув к философскому стилю. Я тоже прошел солидную философскую подготовку, и для меня поговорить с человеком сходных наклонностей – истинное удовольствие.
– Мне это доставило бы не меньшее наслаждение. Несколько лет я мог разговаривать на философские темы только с одними инженерами.
– Хорошо-хорошо… Позвольте мне начать так. Вспомните первый шок и недоверие по отношению к открытию Канта о том, что внешняя реальность не такова, какой мы ее обыкновенно воспринимаем – то есть что мы составляем природу внешней реальности посредством наших внутренних ментальных конструкций. Вы неплохо знакомы с Кантом, полагаю я?
– Да, знаком, и очень хорошо. Но как он связан с моим нынешним состоянием ума? Это…
– Ну, я имею в виду, что внезапно ваш мир – я сейчас говорю о вашем внутреннем мире, в значительной степени созданном вашими прошлыми переживаниями, – оказался не таков, каким вы его считали. Или, если выразить это по-другому, воспользовавшись термином Гуссерля – ваша ноэма оказалась взорвана.
– Гуссерль? Я избегаю еврейских псевдофилософов! А что такое ноэма?
– Советую вам, Альфред, не списывать со счетов Эдмунда Гуссерля: он – один из великих. Его термин «ноэма» относится к вещи, каковой мы ее переживаем – к структурированной нами реальности. К примеру, представьте себе здание, т. е. идею здания. А потом представьте, как вы прислоняетесь к зданию и обнаруживаете, что оно не является плотным, поскольку ваше тело проходит сквозь него. В этот момент ваша ноэма о здании взрывается – ваш Lebenswelt [43] внезапно оказывается не таким, как вы думали.
– Я приму к сведению ваш совет. Но не могли бы вы еще немного прояснить? Я понимаю концепцию о структуре, которую мы навязываем миру, но никак не соображу, какое это имеет отношение к Эйгену и ко мне.
– В общем-то, я говорю о том, что ваш взгляд на отношения с братом, существовавший у вас всю жизнь, изменился одним махом. Вы думали о нем в одном ключе – и вдруг в прошлом происходит сдвиг, совсем крохотный, но вы теперь узнаёте, что он порой обижался на вас, несмотря на то что эта обида, конечно, была иррациональной и несправедливой.
– Так, значит, вы говорите, что голова у меня идет кругом оттого, что прочное основание моего прошлого оказалось смещено?
– Точно! Отлично сказано, Альфред. Ваша психика сейчас перегружена, потому что целиком поглощена восстановлением прошлого и не имеет возможности делать свою обычную работу – например, заботиться о вашем равновесии.