Язык и разум человека - Леонтьев Алексей Алексеевич. Страница 15

Глава вторая с птичьего полета

А теперь вернемся назад и взглянем на другие вспомогательные средства мышления и вообще на эквиваленты языка в человеческой деятельности. Легко видеть, что все они делятся на две группы. А именно: одни из них с самого начала совершенно самостоятельны и лишь впоследствии начинают сочетаться с языком, а затем язык все более и более вытесняет их. Таковы труд в роли передатчика человеческого опыта, мнемотехнические средства. Но есть и другие «заместители» языка, которые, чем дальше, тем больше вытесняют язык в той или иной его функции и становятся на его место,— планы и карты, чертежи, система цифрового обозначения чисел и т. д. Кстати, в различных языках сейчас происходит один и тот же очень любопытный процесс: вместо того чтобы называть числа так, как «положено» по нормам языка, начинают просто перечислять названия цифр, образующих данное число при позиционной записи.

Но хотя цифровые и другие условные знаки для чисел и операций над ними все больше и больше вытесняют язык как орудие счета, он остается все же- пусть на заднем плане — главным действующим лицом. И нельзя научиться высшей математике, не сталкиваясь со словесным определением основных математических понятий, словесной формулировкой аксиом, теорем, постулатов. Другой вопрос, что, занимаясь математическими вычислениями, мы можем как угодно высоко воспарить в небеса абстракции и не мыслить себе никакого реального звучания математических формул; но все равно мы продолжаем стоять на почве языка, и наши представления формул — те же самые образы-мысли, с которыми мы сталкивались в первой главе, когда говорили о внутренней речи. «...Все хорошо отработанные мысли требуют слов»,— говорит известный английский философ Б. Рассел.

В этой главе мы рассмотрели различные явления, которые частично совпадают по функции с языком,— семиотические системы, выступающие в функции регулирования человеческого поведения. Труд и письмо наряду с языком используются как средства усвоения общественно-исторического опыта; то же письмо —как средство закрепления результатов мышления, мнемотехнические средства, планы и карты, чертежи и схемы, наконец цифровые обозначения — как орудия мышления и средства регулирования либо своего собственного, либо чужого поведения. Причем некоторые из заместителей языка вытесняют его, другие же сами вытесняются языком.

Если мы вернемся еще дальше к началу нашей книжки, к первой главе, и посмотрим, какие функции способен выполнять язык, то увидим, что в нашем перечне его заместителей отсутствуют заместители по одной, самой важной его функции. Мы говорим о способности языка быть орудием познания.

Что познавали мореплаватели?

Но разве нельзя узнать новое без помощи языка? Сфотографировали же обратную сторону Луны и начертили карту. Где же здесь-то словесное познание? Или вот пример попроще: простая географическая карта Европы с изломанной береговой линией, испещренной впадинами и выступами. Разве, чтобы изучить береговую линию, необходим язык?

Возражение серьезное.

Начнем с Луны. Здесь читатель явно и несомненно ошибается. Ведь карта обратной стороны Луны не сама собой возникла на экране телевизора или на фотопленке. Астрономы — или, лучше сказать, астрогеографы— увидели не карту, а нечто вроде аэрофотоснимка, где каждую деталь еще нужно интерпретировать. И вот каждое пятнышко относилось к определенному, закрепленному языковым ярлычком классу явлений: кратер, впадина, гора, трещина в поверхности Луны. И только после этого все особенности рельефа были нанесены на карту.

А как обстоят дела с нашей Землей? Действительно, является ли наше познание особенностей береговой линии Европы словесным? Нет. Но не спешите ловить автора на слове. Оно не только не является словесным —оно и не познание.

Познание всегда прибавляет сведения в общественно-исторический опыт человечества, откладывает в общественную сокровищницу какие-то ценности, добытые или наукой, или практикой,— ценности, которые наука или практика может в дальнейшем почерпнуть из сокровищницы.

Можно ли сказать, что кому-то необходимо было выяснить форму береговой линии Европы? Нет. Исследовалась и передавалась совсем не она, а вся совокупность особенностей побережья. С каждым новым плаванием вдоль европейских берегов, начиная с полулегендарного грека Пифея, мореплаватели все больше узнавали о побережье, и оно представало для них сразу же не как абстрактная геометрическая кривая, а как совокупность мысов и полуостровов, островов и рифов, заливов и бухт, отмелей и скал. Недаром первое, что делает всякий путешественник, попадая в неизвестную страну,— дает названия всем сколько-нибудь существенным географическим ее особенностям. Дело здесь совсем не в том, какие он дает названия, а в том, что он их дает всегда совершенно определенным участкам побережья — заливам, мысам, полуостровам и т. д.

И в общественно-исторический опыт человечества входит не форма береговой линии, а совокупность необходимых для моряка, вполне изложимых не только в условной, но и в словесной форме сведений о береге. Мы можем временно абстрагироваться от всех сведений, оставив на карте только форму береговой линии, но даже и тогда мы будем воспринимать ее не как кривую, а как изображение Бискайского залива (плюс все, что мы знаем о Бискайском заливе) плюс изображение полуострова Бретань (плюс все, что мы знаем о Бретани), плюс изображение полуострова Нормандия, плюс изображение пролива Ла-Манш...

То, что здесь рассказано, подтверждается данными о восприятии и представлении карты. Психологи выяснили, что представимы только так называемые «географические фигуры» — моря, острова, реки, горы, поскольку они всегда — единые образы, связанные с определенным «ярлычком», и условные знаки (которые, в сущности, лишь сокращенные словесные обозначения и полностью эквивалентны надписям на древних и средневековых картах).

Если заставить нас начертить по памяти хотя бы ту же самую береговую линию Европы, мы встанем в тупик: оказывается, мы совсем не так уж ясно себе ее представляем. Ф. Н. Шемякин пишет: «Взрослым людям может казаться, что они имеют достаточно отчетливый зрительный образ хорошо знакомых им со школьных лет карт, например, Европы, Северной и Южной Америк, Австралии или таких полуостровов, как Крымский, Апеннинский, Скандинавский. В действительности же, как это было показано опытами М. М. Нудельмана, кажущаяся четкость образа не находится ни в каком соответствии с фактической передачей его карандашом на бумаге. Выполненные чертежи имеют лишь очень отдаленное сходство с тем, как эти части земной поверхности изображаются на картах. Все они схематичны, бедны деталями, имеют большое количество пробелов, а в некоторых частях остаются вообще незаконченными. Образы знакомых карт сохраняются у взрослых людей лишь в очень смутном виде. При попытке восстановить их в памяти всплывают лишь отрывки зрительных представлений и относящиеся к карте названия, например, городов, рек, заливов, полуостровов, горных цепей». И дальше очень интересное замечание, основанное на опытах со школьниками: «Вычерчивание карты, в отличие от ее срисовывания, предполагает применение ряда географических понятий и в соответствии с ними — словесного анализа карты».

Одним словом, поскольку наше познание формы береговой линии является познанием, постольку оно не есть познание именно формы береговой линии.

Конечно, каждый из нас может иметь и свое личное знание. Скажем, я могу увидеть новую звезду. Но мое личное знание не станет общественным познанием до того момента, пока я не выражу его словесно — хотя бы написав письмо в Академию наук, что я открыл звезду. Язык, замечает Бертран Рассел, есть «средство превращения нашего личного опыта в опыт внешний и общественный. Собака не может рассказать свою автобиографию; как бы красноречиво она ни лаяла, она не может сообщить вам, что ее родители были хотя и бедными, но честными собаками. Человек же может сделать это и делает это...» Да и для меня самого открытие звезды не станет открытием, пока я не осознаю, что в моем поле зрения прибавилась звезда, которой раньше не было. А чтобы осознать, нужно ввести в действие внутреннюю речь.