Мамочка и смысл жизни.. Страница 30

– Вижу, что задела тебя, – ухмыльнулась Ирен. – Ты, наверное, никогда не прибегал в своей практике к ответу вопросом на вопрос.

– Тебя не обманешь, Ирен. Ну хорошо, правда в том, что твоя картина вызвала у меня два разных чувства. – Здесь я прибегнул к приему, которому всегда обучаю студентов: когда два разных чувства приводят тебя к дилемме, наилучший выход из ситуации – выразить свои чувства и дилемму. – Сначала, как я и сказал, я восхитился твоей работой. У меня самого нет никакого художественного таланта, и я очень уважаю работы такого уровня. – Я колебался, и Ирен подтолкнула меня:

– Но…

– Но… я… мне настолько приятно, что ты нашла себя в рисовании, что я боялся сказать тебе хоть малейшее слово критики. Но я надеялся, что ты могла бы посвятить свои занятия искусством чему-нибудь такому, что могло – как бы это лучше сказать – усилить нашу терапию.

– Усилить?

– Мне нравится, что ты всегда отвечаешь мне, даже если я спрашиваю тебя о том, что происходит в твоей голове. Иногда это мысль, но чаще ты описываешь некий мысленный образ. С твоей удивительной визуальной интуицией я надеялся, что ты сможешь соединить свое искусство и терапию в какой-нибудь необычной манере. Я не знаю, наверное, я ждал, что картина будет более выразительной, более очищающей, освещающей. Может быть, через свои полотна ты могла бы проработать пугающие тебя моменты. Но натюрморт, хотя и прекрасно исполненный технически, такой… э… безмятежный, он так далек от боли и конфликта.

Видя округлившиеся глаза Ирен, я добавил:

– Ты спрашивала о моих ощущениях, и я тебе ответил. Мне нечего скрывать. По сути, я могу ошибаться, критикуя то, что дает тебе успокоение.

– Ирв, мне кажется, ты не все понимаешь о картине. Ты знаешь, как французы называют натюрморт? Я покачал головой.

– Nature morte.

– Мертвая природа.

– Правильно. Писать натюрморт – это размышлять о смерти и распаде. Когда я рисую фрукт, я наблюдаю, как умирают день за днем мои модели. Когда я рисую, я нахожусь очень близко к нашей терапии, зная, что Джек превратился в пыль, уверенная, что смерть существует во всем живущем.

– Во всем? – рискнул я.

Она кивнула.

– В тебе? Во мне?

– Во всем, – ответила она, – особенно во мне.

Наконец-то! Я пытался вытянуть из Ирен последнее Утверждение, или что-то похожее на него, с самого начала нашей работы. Оно означало новый этап в терапии, как я узнал из сна, о котором она рассказала несколькими неделями позже.

«Я сижу за столом, похожим на стол в каком-нибудь министерском кабинете. За ним также сидят и другие, а ты сидишь во главе. Мы над чем-то работаем – наверное, обсуждаем выдачу стипендий. Ты просишь принести тебе какие-то бумаги. Это маленькая комната, а чтобы дойти до тебя, мне приходится пройти очень близко к огромным, от пола до потолка окнам, которые открыты настежь. Я легко могу выпасть из окна и просыпаюсь с мыслью: как же ты мог подвергнуть меня такой опасности?»

Эта основная тема – она находится в опасности, а я не защищаю ее – начала набирать обороты. Спустя несколько ночей ей приснилось два парных сна – один сразу же вслед за другим. (Парные сны могут нести одну и ту же информацию. Наш друг – навеватель снов – развлекает себя составлением нескольких вариаций на захватывающую тему.)

Первый:

«Ты – руководитель группы. Должно произойти что-то ужасное – я точно не знаю что. Но ты ведешь группу в лес, в какое-то защищенное место. Дорога становится каменистой, узкой и темной. Потом она и вовсе исчезает. Ты тоже исчезаешь, а мы остаемся одни, потерянные и напуганные».

Второй:

«Мы – та же группа – все в комнате отеля, и снова надвигается какая-то опасность. Может быть, нападение, может быть, торнадо. И снова ты уводишь нас от опасности. Мы идем по пожарной лестнице с черными ступеньками. Мы карабкаемся и карабкаемся, но она ведет в никуда. Она лишь заканчивается потолком. И мы вынуждены повернуть обратно».

Затем были другие сны. В одном мы с ней сдаем экзамен вместе, и никто из нас не знает ответа. В другом она смотрит на себя в зеркало и видит на щеках красные пятна разложения. Еще в одном она танцует с подвижным молодым человеком, который внезапно бросает ее на танцевальной площадке. Она поворачивается к зеркалу и в ужасе отскакивает, увидев свое лицо, покрытое воспаленной рябой кожей с ужасными кровяными волдырями.

Послание этих снов стало ясно как день: опасность и разложение неизбежны. И я не спаситель – напротив, я нереален и бессилен. Скоро другое, особенно запоминающееся сновидение добавило еще один компонент.

«Ты мой проводник в пустыне в незнакомой стране – то ли в Греции, то ли в Турции. Ты за рулем открытого джипа, и мы спорим о том, что нам посетить. Мне хочется посмотреть старинные живописные развалины, а ты хочешь поехать в современный, душный город. Ты ведешь машину так быстро, что я пугаюсь. Вдруг наш джип начинает терять опору под собой, нас качает вперед и назад над каким-то обрывом. Я смотрю вниз и не могу разглядеть дна».

Этот сон, содержащий прекрасные старинные развалины и современный город, – наш затяжной спор об «измене и причине». Какую дорогу выбрать? Старинные развалины (первый текст) ее прежней жизни? Или прискорбно уродливую жизнь, которую она видит впереди? Но, кроме этого, он предлагал и новый аспект нашей совместной работы. В более ранних снах я был неумелым: я терял тропинку в лесу, вел Ирен по пожарной лестнице к потолку, в котором нет выхода, не знал, что отвечать на экзамене. Но в этом сне я не только неумелый и не способный ее защитить, но я еще и опасный – я веду Ирен на край смерти.

Несколько дней спустя ей приснилось, что мы обнимаемся и нежно целуемся. Но то, что начиналось так сладко, обернулось ужасом – мой рот начал раскрываться все шире и шире, и я проглотил ее. «Я боролась и боролась, – сказала она, – но не смогла высвободиться».

«Никогда не пытайся узнать, по ком звонит колокол; он звонит по тебе». Так писал Джон Донн [10] около четырехсот лет назад; в этих теперь хорошо всем известных строках похоронные колокола звонят не только по умершим, но и по тебе, и по мне – оставшихся жить, но ненадолго. Эта догадка стара как мир. Четыре тысячи лет назад, в эпоху Вавилонского царства, Гильгамеш [11] понял, что смерть его друга, Энкиду, предвещала его собственную: «Энкиду ушел во тьму и не слышит меня. Когда я умру, не стану ли я похож на Энкиду? Печаль завладела моим сердцем. Я боюсь смерти».

Смерть других сталкивает нас лицом к лицу с нашей собственной смертью. Хорошо ли это? Следует ли провоцировать такое столкновение в психотерапии скорби? Вопрос: к чему чесать там, где не зудит? К чему раздувать пожар тревоги и страха смерти у переживших потерю людей, уже и так сломленных встречей с нею? Ответ: к тому, что столкновение с чьей-либо смертью может способствовать позитивным личностным переменам.

Мое первое понимание терапевтического потенциала столкновения со смертью в терапии скорби пришло несколько десятилетий назад, когда шестидесятилетний мужчина описал мне свой кошмар в ночь после того, как он узнал, что цервикальный [12] рак у его жены опасно развился и не поддается лечению. В кошмаре он бежит сквозь разрушающийся дом – разбитые окна, обрушивающиеся стены, протекающая крыша, – преследуемый монстром Франкенштейна. Он как может защищается: толкает, пинает, бьет монстра и в конце концов сбрасывает его с крыши. Но-и это основное послание сна – монстра не остановить: он появляется снова и снова и продолжает преследование. Его не удивляет, что он видит монстра, пробравшегося в его сны еще когда ему было десять лет, вскоре после похорон его отца. Чудовище несколько месяцев мучило его по ночам и в конце концов исчезло, чтобы вновь появиться спустя пятьдесят лет, при известии о смертельном заболевании его жены. Когда я спросил, что он думает по поводу своего сна, он сказал: «За моей спиной будто тысячи пройденных миль». Тогда я понял, что смерть других – сначала отца, а теперь и надвигающаяся смерть его жены – поставила его перед лицом его собственной. Монстр являлся олицетворением смерти, а разрушающийся дом символизировал его старение и болезни.