Доказательство Рая - Эбен Александер. Страница 11
Очень рано, так что я даже не помню, когда это было, мама и папа сказали мне, что они усыновили меня (или «выбрали», как они выразились, потому что как только они меня увидели, то сразу почувствовали, что я — их ребенок). Они не были моими биологическими родителями, но любили меня так же, как если бы я был их собственной кровью и плотью. Я рос, зная, что меня усыновили в апреле 1954 года, в возрасте четырех месяцев, что моей родной матери было всего шестнадцать лет — она училась во втором классе старшей школы — и что она не была замужем, когда родила меня в 1953-м. Ее любимый был немного старше, но в ближайшем будущем не смог бы содержать ребенка, поэтому он тоже согласился отказаться от меня, хотя обоим это решение далось очень нелегко. Я узнал историю своего рождения, когда был совсем маленьким, так что никогда не задавал никаких вопросов и воспринимал ее так же естественно, как черный цвет своих волос, как то, что я любил гамбургеры и терпеть не мог цветную капусту. Я любил своих приемных родителей очень нежно и глубоко, как если бы между нами существовала кровная связь, и точно так же относились ко мне и они.
Моя старшая сестра Джеан тоже была приемной.
Через пять месяцев после моего усыновления мама смогла и сама забеременеть. Она родила девочку, Бетси, а спустя еще пять лет родилась наша младшая сестренка Филлис. Все мы всегда были родными друг другу. Я знал, что девочки — мои сестры, ая — их брат. Я рос в семье, которая не только меня любила, но верила в меня и поддерживала в моих стремлениях.
В том числе и в мечте, которой я «заболел» в старших классах и которую не оставлял до тех пор, пока не осуществил ее: стать нейрохирургом, как отец.
То, что меня усыновили, практически не беспокоило меня ни в колледже, ни в медицинской школе. Правда, несколько раз я приезжал в детский дом в Северной Каролине, чтобы узнать, не проявляет ли моя родная мать желания познакомиться со мной. Но в этом штате очень строго охраняется анонимность приемных детей и их биологических родителей, даже если они очень хотят воссоединиться. После двадцати лет я стал думать об этом реже, а когда встретил Холли и мы поженились, вопрос о моем усыновлении отошел на дальний план.
В 1999 году нашему сыну Эбену было двенадцать лет. Мы еще жили в Массачусетсе. Он учился в шестом классе и участвовал в проекте о семейной наследственности. Зная, что я был усыновленным ребенком, он полагал, что где-то на планете у него есть родственники, о которых ему ничего не известно, даже как их зовут. Этот проект пробудил в нем глубокий интерес к своему происхождению.
Он спросил, не стоит ли нам разыскать моих настоящих родителей. Я ответил, что и сам подумывал об этом, даже писал в детский дом в Северной Каролине, чтобы разузнать о них. Если бы мои отец или мать захотели связаться со мной, в детском доме знали бы об этом.
— В подобных обстоятельствах все вполне естественно, — сказал я Эбену. — Это вовсе не значит, что мои родители не любят меня и что они не полюбили бы тебя, если бы увиделись с тобой. Но они не хотят знакомиться с нами, потому что считают, что у нас своя семья и не стоит нам мешать.
Но Эбен не успокоился, так что я решил исполнить его просьбу и написал социальному работнику Бетти, которая работала в детском доме и помогала мне раньше в розысках. Через несколько недель, в феврале 2000 года, мы с Эбеном направлялись на машине из Бостона в Мэн, чтобы покататься на лыжах. И вдруг мне пришла в голову мысль, что нужно позвонить Бетти и узнать, не удалось ли ей что-нибудь выяснить. Я соединился с ней по сотовому, и она сказала:
— Ну, вообще-то у меня есть новости. Вы сидите?
Разумеется, я сидел за рулем, что и подтвердил, забыв о том, что веду машину сквозь снежную бурю.
— Доктор Александер, оказалось, что ваши родные отец и мать поженились.
У меня гулко забилось сердце. Хотя я знал, что моих родителей связывала любовь, я всегда считал, что раз они от меня отказались, то каждый из них жил своей жизнью. Я сразу представил себе своих родителей и дом, который они устроили неизвестно где, которого я никогда не знал и который не был моим.
Бетти прервала мои размышления:
— Доктор Александер!
— Да, — медленно выговорил я, — я вас слушаю.
— Есть еще кое-что.
К удивлению Эбена, я остановил машину на обочине и попросил ее продолжать.
— У ваших родителей родились еще трое детей: две девочки и мальчик. Я разговаривала со старшей сестрой. Она сказала, что младшая сестра умерла два года назад. Ваши родители все еще тяжело переживают ее смерть.
— И это означает?.. — спросил я, все еще оглушенный новостью, которую не мог до конца осмыслить.
— Мне очень жаль, доктор Александер, но вы правильно догадались, ваша мать ответила отказом на вашу просьбу связаться с нею.
Эбен беспокойно ерзал на заднем сиденье, понимая, что происходит нечто важное.
— Ну, что там, пап? — спросил он, когда я выключил телефон.
— Ничего. Агентство пока ничего конкретно не выяснило, но продолжает работать. Может, позже. Может быть.
У меня прервался голос. Между тем пурга становилась все сильнее. Я видел дорогу всего на сотню ярдов вперед, вокруг расстилался лес, занесенный снегом. Я включил зажигание и, внимательно глядя в зеркало заднего вида, осторожно выехал на дорогу.
Во мне произошла глобальная перемена. После этого телефонного разговора я, естественно, оставался тем, кем я был до него: ученым, врачом и главой семьи. Но я впервые почувствовал себя сиротой. Ребенком, от которого отказались. Никому не нужным, нежеланным ребенком.
До этого я не думал о себе как о человеке без корней. О человеке, который что-то потерял и никогда не найдет. Теперь же это ощущение оказалось единственно важным.
В течение следующих нескольких месяцев в душе моей открылся целый океан горечи и печали, угрожавший поглотить меня и затопить все, ради чего я так y*censored* трудился до сих пор.
Мне делалось еще хуже от того, что я никак не мог осмыслить причину моего отчаяния. У меня и раньше бывали проблемы, но я справлялся с ними.
Так, в медицинской школе и в начале карьеры нейрохирурга я оказался в среде, где к алкоголю при соответствующих обстоятельствах относились со снисходительной улыбкой. Но в 1991-мя стал замечать, что слишком нетерпеливо ожидаю выходных и сопутствующей им выпивки. Я решил, что настало время полностью покончить с этим пороком. Это оказалось нелегко — я уже привык расслабляться по выходным, — и только благодаря поддержке семьи мне удалось выдержать начальный период трезвости. Но здесь была другая проблема, и я один был в ней виноват. Родные помогли бы мне справиться, если бы я попросил у них помощи. Почему я сразу не обратился к ним? Казалось просто несправедливым, что информация о моем прошлом, над которым я не был властен, могла так мощно сокрушить меня эмоционально.
Более того. Я с удивлением увидел, что мне стало труднее работать и поддерживать нормальные отношения в семье. Видя, что янев себе, Холли записала нас на прием к психологу, консультирующему супружеские пары. Хотя она не вполне понимала причину моего состояния, она простила мне падение в эту пучину отчаяния и делала все, что было в ее силах, чтобы вытащить меня оттуда. Депрессия отразилась и на моей работе. Родители, конечно, тоже замечали изменения, произошедшие во мне, и тоже прощали меня, но что они могли поделать? Меня убивала мысль, что моя карьера летит под откос. Родные только и могли, что со стороны смотреть на это. Без моего участия семья ничем не могла мне помочь.
В конце концов, бесконечно горькое сознание своей ненужности подавило мою последнюю, едва сознаваемую надежду на то, что во Вселенной существует какая-то сила, которая выше науки, забравшей у меня столько лет. Проще говоря, я исчерпал остатки веры в то, что где-то есть Высшее Существо, которое по-настоящему любит меня и заботится обо мне, и что мои молитвы будут услышаны. После того телефонного разговора во время пурги меня окончательно покинула вера в любящего лично меня Бога, на что я имел неотъемлемое право как серьезный и искренний член общины, посещающий церковь.