Ярость и гордость - Фаллачи Ориана. Страница 7

Господи, кто вам сказал, что мне неизвестно это великое творение?! Когда я была маленькой девочкой, я спала «в библиотеке». Это неподходящее название мои безденежные родители дали маленькой комнатке, буквально забитой книгами, купленными в рассрочку. На полке, повешенной над крохотной софой, которую я называла своей кроватью, стояла огромная книга, на обложке которой была изображена улыбающаяся женщина под покрывалом. Она улыбалась мне, и однажды я ответила улыбкой на улыбку, удовлетворяя свое любопытство, то есть взяла книгу и прочла первые страницы. Моя мама была против. Едва увидев «драгоценность» в моих руках, она выхватила ее так, как если бы это был словарь грехов, разврата. «Как тебе не стыдно, как тебе не совестно: это не для детей». Потом она все же передумала и разрешила: «Ладно, читай, читай эту книгу. Это все же добавит тебе знаний». Поэтому «Тысяча и одна ночь» стала сказкой моего детства, и с тех пор она постоянная часть моей библиотеки. «Тысяча и одна ночь» есть и в моей квартире во Флоренции, и в моем загородном доме в Тоскане, и в Нью-Йорке, где у меня коллекция ее в разных изданиях. Последнее – на французском языке. Я купила эту книгу у Кеннета Глосса, антиквара и книжного торговца в Бостоне, у которого я часто бываю. Я купила эту книгу вместе с «Полным собранием сочинений мадам де Лафайет», напечатанным издательством «Д'Отей» в 1812 году, и полным собранием сочинений Мольера, вышедшим у Пьера Дидо в 1799 году. «Тысяча и одна ночь» у меня во французском издании Хиара, книготорговца и издателя «Библиотеки любителей изящной словесности», 1832 г. Я страстно, как сокровище, берегу эту книгу. И все же не стоит ставить эти милые сказки в один ряд с «Илиадой» и «Одиссеей», с «Диалогами» Платона, с «Энеидой» Вергилия, с «Исповедью» Св. Августина, с «Божественной комедией» Данте, с комедиями и трагедиями Шекспира, «Критикой чистого разума» Канта и т. д. Это было бы несерьезно.

Конец легкой улыбке. Переход к последнему вопросу. К вопросу, который меня крайне беспокоит, поскольку он касается достоинства, морали и чести.

Я живу на свои книги. На свои писательские заработки. На свои авторские гонорары: на проценты, которые автор получает с проданных экземпляров. И горжусь этим. Горжусь, несмотря на то, что процент этот мал, я бы сказала, ничтожен. На эти деньги, особенно на проценты от изданий в бумажной обложке (а проценты от переводов на другие языки и того ниже) не купишь и полкарандаша у сына Аллаха, продающего карандаши на улицах Флоренции. (Он-то, понятно, слыхом не слыхал о «Тысяче и одной ночи»). Мои авторские гонорары очень мне нужны. Если бы у меня их не было, продавать карандаши на флорентийских улицах пришлось бы мне. Но я не пишу ради денег. Я никогда не писала ради денег. Никогда. Даже когда я была очень молода и мне нужны были деньги на учебу в университете (факультет медицины з то время стоил очень дорого).

В семнадцать лет меня взяли репортером в одну из ежедневных флорентийских газет. А в девятнадцать лет я была уволена без предупреждения за отказ стать продажной журналисткой. Тогда от меня требовалось написать ложь о выступлении известного лидера, к которому я питала глубокую неприязнь (лидер тогдашней Итальянской коммунистической партии Пальмиро Тольятти). Кстати сказать, статью мне предлагали не подписывать. Я ответила, что неправду писать я не буду. Главный редактор, жирный и чванливый, из партии демократических христиан, орал мне, что журналист – это писака, который обязан писать то, за что ему платят. «Нельзя плевать в тарелку, из которой ешь». В бешенстве и негодовании я ответила, что такую тарелку он может оставить себе и что я лучше умру от голода, чем стану таким писакой. Он немедленно уволил меня. По этой причине, оставшись без зарплаты, я не могла платить за университет и так и не получила медицинский диплом.

Да, никто и никогда не сможет заставить меня писать ради жалких денег. То, что я написала за свою жизнь, не имеет никакого отношения к деньгам. Я всегда отдавала себе отчет в том, что написанные слова могут гораздо сильнее влиять на человеческие умы и поступки, чем бомбы, чем штыки, и что чувство ответственности, порожденное осознанием этого факта, не может соседствовать с мыслью о деньгах или обмениваться на деньги. Соответственно моя статья об 11 сентября была написана не ради денег. Не из-за денег я подчинила себя бешеному рабочему ритму, который разбил мое измученное тело. Мой ребенок, мой важный роман был уложен спать не для того, чтобы дать мне заработать больше денег, чем мои небогатые авторские гонорары. Тут-то и наступает самое интересное.

Наступает самое интересное, потому что, когда возбужденный главный редактор прилетел в Нью-Йорк и попросил нарушить мое уже нарушенное молчание, мы не договаривались о гонораре. Он просто игнорировал эту тему, а что касается меня, я считала аморальным говорить о деньгах в отношении работы, изначально связанной со смертью множества человеческих существ и, кроме того, направленной на то, чтобы прочистить уши глухим и раскрыть глаза слепым. Когда раздули огонь костра, на котором меня как еретика должны были сжечь, и все было готово для того, чтобы повесить меня, как салемскую ведьму, он все-таки неожиданно сообщил мне о том, что плата за бешеную усталость была готова. Очень-очень-очень щедрая плата. Такая щедрая (я не знаю сумму и не желаю ее знать), что она с лихвой возместила бы мне крупные расходы на долгие межконтинентальные звонки, добавил он. Ну так вот. Хотя я и понимала, что, согласно законам экономики, плата мне справедливо причитается (не случайно ведь статьи, написанные для его газеты моими клеветниками, регулярно и щедро оплачивались), очень-очень-очень щедрая оплата так и не попала в мой карман. Я сразу же отказалась от нее. Или точнее, услышав, что плата готова, я почувствовала те же замешательство и удивление, которые почувствовала за пятьдесят шесть лет до того, когда узнала, что итальянская армия собирается выплатить мне, как юному солдату Корпуса добровольцев в борьбе за свободу, увольнительное пособие за мою борьбу с нацистами и фашистами. (Я вспомнила про этот эпизод потому, что в 1946 году я приняла деньги – чтобы купить приличные туфли, которых ни у меня, ни у моих сестренок не было).

Ну а теперь… Мне сказали, что от моего отказа главный редактор, остолбенел, как Лотова жена при последнем взгляде на родной Содом. Мне также сказали, что многие сочли мой жест наивным с налетом высокомерия. (Что, может, и правда). Но всем: и ему, и им – еретик и ведьма отвечает: «Теперь приличные туфли у меня есть. Даже если бы у меня их и не было, я бы предпочла ходить босиком по снегу, чем иметь в карманах эту очень-очень-очень-щедрую-щедрую-щедрую плату. Даже один-единственный цент ее запятнал бы мою душу».

Нью-Йорк, декабрь 2001 – Флоренция, сентябрь 2002

* * *

Ты просишь меня, на этот раз, высказаться. Просишь хотя бы теперь нарушить избранное мною молчание. Молчание, на которое я обрекла себя все эти долгие годы, не желая смешивать свой голос с голосами «стрекоз». Я так и делаю. Потому что я услышала: в Италии кое-кто радовался 11 сентября точно так же, как радовались в тот вечер показанные по телевидению палестинцы в секторе Газа: «Победа! Победа!» Мужчины, женщины, дети. (Конечно, если те, кто способен на подобное, могут называться мужчинами, женщинами, детьми). Я слышала, что некоторые политики или так называемые политики, так же как и некоторые интеллигенты или так называемые интеллигенты, те, кто не имеет права считаться цивилизованными людьми, по существу, вели себя таким же образом. Что они радостно резюмировали: «Хорошо. Так американцам и надо». Я очень, очень, очень зла. Моя злость – это ярость, холодная, ясная, рациональная. Ярость, исключающая какую бы то ни было беспристрастность, какое бы то ни было снисхождение, она велит мне отвечать им и плевать в лицо. И я плюю в эти лица. Такая же, как и я, разъяренная афро-американская поэтесса Майя Анжелу вчера вечером прорычала: «Будь злой. Это правильно быть злой. Это полезно для здоровья». Прекрасно… Полезно ли это мне, не знаю. Но я знаю точно, что им это будет вредно. Я имею в виду тех, кто восхищается бен ладенами и поддерживает их своим пониманием или симпатией, или солидарностью. Когда я нарушу молчание, тогда придет в действие детонатор, который слишком долгое время собирался взорваться. Бот увидишь.