Этнография - Андреев (А. Шевцов) А.. Страница 8

Продолжая что-то говорить, он поднялся и пошел за горшком, в котором у него была тушеная картошка. Принес горшок, поставил на стол. Подал мне хлеб и нож. Так подал, что я принялся его резать. Сходил за ложками, солью и зеленым луком, который я тут же почистил. И все это не прекращая говорить, как бы между делом.

Только когда он замолчал, я понял, что говорил он для того, чтобы я понял: когда просьба естественна и естественно высказана, человек не ощущает ее помехой своим делам или чем-то, что дорого стоит. Просто человек захотел есть, и его надо кормить.

Почему же я ощущал себя так неловко, когда хотел попросить еды? Да разве только еды? Почему нам так трудно просить людей о чем угодно?

Да потому, что кроме того, о чем мы говорим словами, мы просим их всегда еще о чем-то, о какой-то услуге. И достаточно дорогой в психологическом смысле услуге.

Почему мне было так трудно попросить поесть? Да потому, что, приходя в гости, я полностью теряю хозяина в себе. Теперь я гость, а хозяин тот — к кому я пришел. И значит, он должен меня кормить. И когда я нарезаю крутые виражи, вроде: А как насчет немножко перекусить? — я на самом деле прошу другого человека оказать мне услугу и меня покормить. То есть поработать на меня, поприслуживать мне. И еще кучу всего сверх этого.

Я не могу поесть сам, а уж тем более в чужом доме покормить хозяина!

Как только это до меня дошло, Степаныч замолчал. Он всегда очень хорошо видел, когда во мне происходили смены и приходило осознавание или понимание. Потом улыбнулся и сказал:

— Председатель, он на то и председатель, чтобы седать пред. Он и говорит от имени народа, потому что перед ним сидит. Вот так вот выставляет перед собой заставку, она толковая, пускай болтает. Слюней по углам напускают, слюни говорят! — это он имел в виду сказку, где Василиса премудрая, сбегая от Морского царя, три раза плюет в углы избы, а потом слюнки разговаривают с царскими слугами и тянут время, пока беглецы спасаются. — Сопли здесь, а человек далеко. Так и наш председатель слюней напускает, не придерешься. Его же нет! Умные сопли от лица народа, ими всю избу завесить можно, если уметь. И ведь все о большом, о хорошем!

Искренность — она в мелочах. Она — просто голые стены и никаких слюней!

Впоследствии уже следующий мой учитель, которого все звали Дядькой, сказал мне, что эти умные говорящие слюни можно назвать Толковином. Это такое пространство сознания, где ты хранишь умные слова и выражения. Когда тебе чего-то хочется, оно рвется из тебя чистым желанием без слов, но проходит через пространство разума, где облекается в слова. В простые и прямые.

Однако твои умные советчики не могут позволить тебе выглядеть таким простым и понятным. Больно прост — за дурака сойдешь. Они перехватывают простые слова и отправляют их в пространство Толковина. И Толковин тут же переводит их на другой язык. На язык кого-то из умных людей, кого ты встречал в жизни. И из тебя выходят те же слова, но в переводе. И это уже есть ложь! А ты — опущен, потому что не можешь принять себя без украшений. Без прикрас ты плох и гадок — вот что ты думаешь про себя. Иначе зачем тебе себя украшать?! Это значит, что ты ненавидишь себя, а заодно и всех остальных, кто заставил тебя себя ненавидеть. Вот это и есть естество неискреннего человека.

Переводчика-толковина нужно научиться видеть. После этого нужно научиться задавать себе вопросы: зачем ты приукрашаешь то, что говоришь. Почему тебе нельзя просто говорить то, что есть. Однажды он исчезнет, потому что тебе больше не нужно будет прятать себя.

Глава 5. Дядька. Как начиналась для меня Наука думать

Ранней, ранней весной 1986 года я приехал к тете Шуре и узнал, что Степаныч ушел.

— Иди к Дядьке, — сказал она, — пройдешь напрямки. На Клязьме лед еще должен быть.

Странное предложение. От моей деревни до Клязьмы этой километров десять-пятнадцать лесами по снегу. А там еще неизвестно, есть лед или его нет. Я предпочел пойти дорогой в обход и топал целый день. Пришел уже в темноте, усталый и голодный, а из-за этого еще и без сил сдерживаться.

Дядька меня узнал, мы виделись у Степаныча раза три. Тетя Нюра, Дядькина жена, сразу же стала меня кормить и поить горячим. Я разомлел, мы сели с Дядькой, и я вдруг взгрустнул о Степаныче. Наверное, я рассчитывал, что у Дядьки должно быть тоскливо на душе из-за того, что ушел его лучший друг.

Но я успел сказать только:

— Как Степаныча жалко…

— Хватит врать, — тут же оборвал меня Дядька.

Глаза у меня распахнулись, а уши зашевелились. Это явный признак того, что душа чует опасность и не знает, как себя вести, а потому усиливает способность к восприятию. Передо мной было явно что-то новое и неведомое. И точно, в Дядьке не было ни капельки ожидаемых расстройства и сожаления.

— Это ты себя жалеешь. Как ты теперь дальше без него жить будешь.

У меня мелькнул набор тех мыслей, которые я мог высказать. Что-то вроде: мог бы жить и жить человек, — и еще, что еще много пользы мог бы принести… И тут же вопрос: кому пользы? Мне? Конечно, мне. Не колхозу же.

— Ну, да, — кивнул я. — Я чувствую, что многому не доучился у него.

— Да полно тебе, — опять осадил меня Дядька, — ты же все видел.

— Ну, видеть-то я видел, — хмыкнул я, и у меня даже голова задергалась от этой усмешки, Степаныч такие вещи показывал, что я теперь хорошо знаю, почему колдунов боялись.

— Ну, понял тебя, — ответил Дядька. — Это ты в себе сомневаешься. Забудь. Был Степаныч, не было совсем, для тебя никакой разницы. Как ты сам считаешь, Степанычу твоя жалость нужна или работа? Даже если бы ты не видел ничего, а просто тебе кто-то сказал. Или пришла мысль: могу вот такое чудо сотворить. Все! Этого достаточно. У тебя есть ты. И ты умеешь думать. Больше ничего не нужно! Только научись думать.

Я у меня был и раньше, но я бы никогда не додумался и никогда бы не решился учиться тому, чему учил Степаныч. И уж, конечно же, я бы никогда сам этому не научился, не повези мне в жизни с учителями. И вообще получение настоящих знаний — это такое везение, даже получение просто настоящего толчка к учебе…

Я сидел и думал что-то подобное. Даже не думал, как-то бессловесно осознавал. Глядя при этом на Дядьку. И вдруг меня поразила мысль, что он действительно какой-то не такой, неведомый, что ли… И совсем не как привычные мне люди.

Я никогда не испытывал раньше такого ощущения. Со Степанычем было по-разному. Степаныч бывал жутким, и там ощущения ужаса при взгляде на него как бы оправдывались его видом. Дядька был обычный, даже глаза не горели… Сидит себе полноватый старичок, пьет чай… А я вижу, что он может! Не что-то определенное может, а просто может. Как сказали бы сейчас, он потентен. А сам он это назвал бы — можествен. Или могуч. Он может потому, что он живет в другом состоянии, чем я и все вокруг.

Как-то раз я спросил Степаныча:

— А на Руси маги были?

— Маги? — переспросил он. — А как же! Кто могет, тот и маг! Вот и Дядька был таким магом. Он мог.

Что это?! — прозвучало во мне, и он тут же отозвался едва заметным изменением состояния. Вру. Это я знал, что изменение было едва заметным. Точнее, одна часть меня знала. А другая часть?! Другая точно спала, все еще не веря, что моя жалость по Степанычу не окажет нужного воздействия и не вызовет предсказуемых ответных действий. И все же я увидел, что Дядька бессловесно заговорил со мной. Не в прямом смысле заговорил, конечно, но все же как-то велел обратиться в себя. Даже заставил. Причем как-то радостно заставил.

И я действительно каким-то образом обратился. Не могу этого объяснить, но знаю, что он проделал что-то с моим сознанием, напрямую управляя то ли моим вниманием, то ли осознаванием.

— Не было никакого Степаныча, — прозвучал во мне Дядька, — приснился Степаныч. Ты его придумал…

И никакого решения, просто пустота там, где я только что имел определенность, где хранилось, может быть, самое мое ценное достояние, самая моя большая гордость: я — ученик настоящего деревенского колдуна! И тут же повис вопрос, уже вроде бы и не его, а мой собственный: