Оракул петербургский. Книга 2 - Федоров Алексей Григорьевич. Страница 30
Что остается ребенку с основательно изуродованной (точнее – неразвитой) душой. Логический вывод прост: от мира реального необходим уход в мир виртуальный, где легко приживаются абстракции, вообще, и игровые, в частности. Богу было угодно подарить некие способности такому ребенку, на которых он и поскользнулся, как это происходит на темной лестнице, где разбросаны апельсиновые корки. Но растянулся отрок не в грязной луже, а в элитарной ложе, называемой божественной шахматной игрой: "Он не просто забавляется шахматами, он священнодействует". Первым эту формулу придумает для своего сына отец, которого отрок вздует не единожды отменными шахматными пощечинами – матом! Папа, оправившись от первого потрясения, заявит почти, как провидец: "Да, он умрет молодым, его смерть будет неизбежна и очень трогательна. Умрет, играя в постели последнюю свою партию".
Мальчик вырастит в феноменальный человека-автомат, терзающий не только своих игровых противников, но и самого себя. Этот процесс будет нескончаемым, многолетним: "Так он играл против пятнадцати, двадцати, тридцати противников и, конечно, его утомляло количество досок, оттого что больше уходило времени на игру, но эта физическая усталость была ничто перед усталостью мысли, – возмездием за напряжение и блаженство, связанные с самой игрой, которую он вел в неземном измерении, орудуя бесплотными величинами".
Где-то рядом с делами, творимыми Божьей волей, всегда вертится дьявол, выскакивающий из-под Божественной руки вовремя или совершенно не вовремя. И у главного героя произойдет встреча с маленьким дьяволенком в облике человека: "Анемичное слово "дезертир" как-то не подходило к этому веселому, крепкому, ловкому человеку, – другого слова, однако, не подберешь". Он всеми зубами, руками и ногами (когтями на них, имеется ввиду) вцепится в горемычного и долго не отцепляться от него: "Лужиным он занимался только поскольку это был феномен, – явление странное, несколько уродливое, но обаятельное, как кривые ноги таксы".
Главный герой, уже превратившийся в зрелого по форме, по анатомии, сорокалетнего мужчину, будет окончательно подавлен своей творческой страстью. Его психика кардинально изменится под ее прессом. "То, что он вспоминал, невозможно было выразить в словах, – просто не было взрослых слов для его детских впечатлений, – а если он и рассказывал что-нибудь, то отрывисто и неохотно, – бегло намечая очертания, буквой и цифрой обозначая сложный, богатый возможностями ход".
Даже встретившись с красивой молодой соотечественницей, главный герой будет с трудом освобождаться от шахматного доминирующего гипноза. Изредка, особенно в критические моменты, он будет с ней откровенен: "В хорошем сне мы живем, – сказал он ей тихо. – Я ведь все понял". И то людское окруженье, которое она будет пытаться создавать для его же спасения (может быть, это ее мнение было ошибочным), превратится в действительности в плотный туман, добавивший слепому человеку еще больше слепоты: "Оказывалось, что были тончайшие оттенки мнений и ехиднейшая вражда, – если все это слишком сложно для ума, то душа одно начинала постигать совершенно отчетливо: и тут, и там мучат или хотят мучить, но там муки и хотение причинить муку в сто крат больше, чем тут, и потому тут лучше".
Главный герой пытался защищаться от своей миссии на земле, как мог, как умел. Но умения его было явно недостаточно. Потому, видимо, он так быстро "созрел" для женитьбы: "мой дом – моя крепость"! А мой дом – это прежде всего семья. И рассеянный человек настаивал, просто напирал на свою возлюбленную, демонстрируя все тот же сермяжный инстинкт разночинца. Неумело, но настойчиво таща ее себе на колени, Александр Иванович бормотал: "Садитесь, садитесь не надо откладывать. Давайте, завтра вступим. Завтра. В самый законный брак".
Навыки ухаживания жениха были настолько прямолинейны, что новоявленная матушка, будущая теща (тоже не весть какая баронесса!), приходила в ужас и просыпалась от страшных снов в холодном поту. Ее мучило одно и то же видение: "Лужин в дезабилье, пышущий макаковой страстью, и ее из упрямства покорная, холодная, холодная дочь". Увядающая женственность и уплывающее материнство подливали, как говорится, масла в огонь. Но на костре пылала чистота ее дочери, а кочергой, хоть и неумело, но настойчиво и с азартом тормошил огонь девичьей плоти шахматист-девственник. В испорченном воображении тещи весь процесс почему-то приобретал очевидный союз с зоопарком, с его обезьянником – с "макаковой страстью". Опытный психоаналитик обязательно откопает из тещиного детства какую-то обезьяноподобную закавыку.
К сожалению, соревнование Игры и Жизни закончилось не в пользу игрока. Писк и скрежет наката трагедии уже донимал слух шахматиста, и он мямлил хренотень, опасливо озираясь. "Затишье, – думал Лужин в этот день. – Затишье, но скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание, внимание. Концентрироваться и наблюдать". Но как можно бороться с непобедимой страстью, – вздор! наив! ребячество!. Он же был во власти своего таланта, своей миссии с раннего детства. "Были комбинации чистые и стройные, где мысль всходила к победе по мраморным ступеням; были нежные содрогания в уголке доски, и страстный взрыв, и фанфара ферзя, идущего на жертвенную гибель… Все было прекрасно, все переливы любви, все излучены и таинственные тропы, избранные ею. И эта любовь была гибельна".
Все сокрушала и судьбой руководила неведомая, непреодолимая сила. Она диктовала свой главный тезис: "Ключ найден. Цель атаки ясна. Неумолимым повторением ходов она приводит опять к той же страсти, разрушающей жизненный сон. Опустошение, ужас, безумие".
Развязка была близка ее цепкие клешни приближались к рукам, горлу, сознанию, к душе. И он, все уже решив для себя однозначно, таил свой план от любимой женщины, на всякий случай прощаясь вяло, с намеком на изысканность, как это водится у интровертов и аутистов: "Было хорошо", – сказал Лужин и поцеловал ей одну руку, потом другую, как она его учила".
Оставалось найти почти что шахматный выход из совсем нешахматных лабиринтов жизни. Ему и здесь помогло восприятие профессионала, разлиновавшее пропасть и кромешную тьму по короткому шахматному пути (по квадратам) в Тартарары. Он уже висел с уличной стороны оконной рамы, болтая ногами на высоте восьмого этажа, оставалось только разжать руки: "Прежде чем отпустить, он глянул вниз. Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним".
Хочет того или не хочет, но пытливый читатель вынужден зарыться в поэзию БВП, чтобы раскопать шахматный феномен, вколоченный максимально крупными гвоздями в образ главного героя романа. Для розыска не придется ходить далеко: достаточно познакомиться с тремя шахматными сонетами. БВП берет с места в карьер: "В ходах ладьи – ямбический размер, в ходах слона – анапест. Полутанец, полурасчет – вот шахматы". И тут же врывается уже из жизни ее наивная проза: "От пьяниц в кофейне шум, от дыма воздух сер". Это замечание, бесспорно, сакраментальное: где-то под спудом обыденных таинств и скучной суеты семейной жизни, социальных ролевых репертуаров (надуем ученые щеки!) у БВП, конечно, пульсировала мечта любого поэта – вести жизнь свободную от условностей, обязательств, традиций, принимая только логику творчества, ритм стиха, законы чистой рифмы. Отсюда, из этой вечной мечты выпрыгивает строка, несколько отстраняющая шахматную древесину: Но фея рифм – на шахматной доске является, отблескивая в лаке, и – легкая – взлетает на носке". Текущее откровение догоняет последующее, не менее примечательное: " Увидят все, – что льется лунный свет, что я люблю восторженно и ясно, что на доске составил я сонет".