Мы даже смерти выше... - Логвинова Людмила. Страница 15

минуту знакомства. Совсем недавно, через столько лет после

той поры, один ныне здравствующий поэт уверял меня, что

Коля Майоров был высоким красавцем. Это легко объяснимая

аберрация памяти. Я разубеждал поэта, а потом пожалел, что так

старался. В воображении поэта жил образ Майорова, я же

рассказывал ему про облик своего старого приятеля. А это

разные вещи, и они не обязаны совпадать.

Коля Майоров поразительно не был похож на стихотворца,

как не был похож на «служителя муз» поэт божьей милостью

Николай Заболоцкий. Ничего завидного во внешности — ничего

впечатляющего, что заставило бы на улице оглянуться

прохожего.Может быть, это экономная природа не

наделяет истинное достоинство лишними одеждами — они ведь

ему не нужны… Впрочем, это сомнительный закон — слишком

много из него исключений. Но Коля Майоров был

выразительнейшим его подтверждением.

59

Нет, он не был скромен:

Есть в голосе моем звучание металла.

Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.

Он знал, что он — поэт. И, готовясь стать историком,

утверждал себя, прежде всего, как поэт. У него было на это

право.

Как все юноши, он много писал о любви. Но в отличие от

большинства начинающих лириков он размышлял о ней не

мечтательно и бесплотно, а требовательно, жарко и даже зло. Не

столь важно искать для этого объяснения — гораздо

существенней увидеть в этом первый и самый доказательный

намек на своеобразие поэтического видения жизни, какое

свойственно было Майорову.

Пусть люди думают, что я трамвая жду,

В конце концов, кому какое дело,

Что девушка сидит в шестом ряду

И равнодушно слушает «Отелло».

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Как передать то содроганье зала,

Когда не вскрикнуть было бы нельзя.

Одна она с достоинством зевала,

Глазами вверх на занавес скользя.

Ей не понять Шекспира и меня!

Немногие отважились бы на такую строку. Но талант — это

смелость. И всю молодую отвагу своего сердца и своего ума

Майоров тратил не на маленькую поэтическую фронду против

внешне традиционных форм стиха — фронду, которая часто

оказывается единственной доблестью начинающих, а на поиски

своего «угла зрения», своего понимания прекрасного.

Как все юноши на пороге начинающейся зрелости, он

много думал и писал о смерти (так устроен человек!). Но в

отличие от большинства философствующих юнцов он

размышлял о ней не меланхолически-печально и тревожился не

60

о бренности всего земного, а искал в этой теме мужественное

утверждение жизни, героическое начало, бессмертие

человеческого творчества и труда.

Им не воздвигли мраморной плиты.

На бугорке, где гроб землѐй накрыли,

Как ощущенье вечной высоты,

Пропеллер неисправный положили.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

О, если б все с такою жаждой жили!

Чтоб на могилу им взамен плиты

Как память ими взятой высоты

Их инструмент разбитый положили

И лишь потом поставили цветы.

Внешне незаметный, он не был тих и безответен. Он и

мнения свои защищал, как читал стихи: потрясая перед грудью

кулаком, чуть вывернутым тыльной стороной к противнику,

точно рука несла перчатку боксера. Он легко возбуждался, весь

розовея. Он не щадил чужого самолюбия и в оценках поэзии

бывал всегда резко определен. Он не любил в стихах

многоречивой словесности, но обожал земную вещность образа.

Он не признавал стихов без летящей поэтической мысли, но был

уверен, что именно для надежного полета ей нужны тяжелые

крылья и сильная грудь. Так он и сам старался писать свои

стихи — земные, прочные, годные для дальних перелетов.

… Я полюбил весомые слова.

Разве это не чувствуется даже в тех немногих строках, что

приведены выше? Иногда после занятий университетской

группы мы бродили по ночной Москве, обычно вчетвером: Коля

Майоров, Виктор Болховитинов, Николай Банников и я. У Коли

всегда оказывались в запасе почему-то не прочитанные сегодня

на занятии стихи. «Почему? Что же ты молчал?» — « А ну их к

черту, это не работа, еще не получилось! — отвечал он. И он

продолжал искать свои весомые слова, которые не сразу даются

61

в руки только сильным поэтам, потому что ощущение «веса»

слов у них совсем иное, чем у версификаторов. Он не доверялся

чужим гирям и гирькам, и ему невозможно было подсказать

строфу или строку — он с ходу отвергал любые предложения

или прямым протестом, или улыбкой, или молчанием. Ему

годилось только то, что выковалось в нем самом.

Он полюбил весомые слова, когда было ему около

двадцати. А в двадцать три его уже не стало. Он успел сделать

сравнительно немного: его литературное наследство — это сто

страниц, три тысячи машинописных строк. Но все, что он

считал законченным, — настоящее. Он был весь обещание. И не

потому только, что природа дала ему талант, а воспитание —

трудоспособность. Он очень рано осознал себя поэтом своего

поколения — глашатаем того предвоенного поколения, которое

приходило к поре начинающейся внутренней зрелости в конце

30-х годов.

Он чувствовал себя тем «шальным трубачом», о котором

прекрасно написал в стихотворении «Мы».

Еще меньше, чем на поэта, Николай Майоров был похож на

записного героя. Но и героем он стал таким же, как и поэтом, —

настоящим. Он умер, как сам предсказал: в бою.

Мальчик, родившийся в девятнадцатом году под Иваново-

Вознесенском, погиб совсем еще юнцом в сорок втором под

Смоленском. Доброволец-разведчик погиб, не докурив

последней папиросы, не дописав последнего стихотворения, не

долюбив, не дождавшись книги своих стихов, не окончив

университета, не доучившись в Литературном институте, не

раскрыв всех возможностей, какие сам в себе прозревал… Все в

его жизни осталось незавершенным, кроме нее самой. Но стихи

его, сработанные для дальнего полета, продолжают свой рейс: у

них сильные крылья — такие, кК он хотел.

Уходя, он в своих стихах точно предупредил нас, что

останется неотъемлемой частью пережитого нами. Так оно и

случилось. Он вошел в разряд незабываемого. И навсегда

помнится, что он был.

62

Борис Слуцкий

Последняя встреча

Был октябрь 1941 года, один из самых тяжѐлых для Москвы

дней октября — 16 или 17 число.

Немцы наступали где-то у Можайска. Их ещѐ не удавалось

остановить. Кое-где над центром города падал странный серый

снег, вялый, медленный. Это был пепел. Эвакуируемые

учреждения жгли бумаги. Каждый час тысячи людей уходили на

запад, на юго-запад, на северо-запад — на фронт. Другие тысячи

уходили и уезжали на восток, в эвакуацию.

Вот в такой день на улице Герцена я и встретил, в

последний раз в жизни, Колю Майорова.

Какой он был тогда — помню: хмурый, лобастый,

неторопливый, с медленной доброй усмешкой на губах.

— А я вот иду в военкомат, записываться в армию.

Постояли мы на улице, на самой важной для нас обоих

улице Герцена — больше трѐх лет проучились мы на ней, через

два дома друг от друга. Поговорили о товарищах: кто как и кто